Опасная профессия
Шрифт:
Я посмотрел и вернул документ обратно:
— Перепиши, как положено: спецкор отдела!
Он начал меня уговаривать, представляя себя благодетелем, но потом признался, что здесь принято писать всем одинаково: спецкор редакции.
Вот так сразу я и познакомился с нравами этой «конторы».
Сложность положения в ней даже для главного редактора состояла в том, что почти все редактора отделов и политические обозреватели либо пришли из ЦК, либо имели теснейшие связи в «верхах», свои «выходы» на членов Политбюро. У каждого был свой покровитель, которому все, что происходит в редакции, докладывалось, подавалось в нужном соусе. И уволить кого-либо было крайне сложно, если человек сам не ухитрился вляпаться в слишком уж предосудительную с партийной точки зрения историю.
С обновлением руководства «Правды» в коллективе образовались как бы вкрапления новых людей, пришедших с Зимяниным и Зародовым. Проблема состояла не в корпоративности по принципу «новые-старые», а в том, что, скажем, в среду агрономов и зоотехников сельхозотдела влились люди, которых увлекали проблемы экономического и социального характера, совершенно иной, чем прежде, подход к анализу причин отставания сельского хозяйства. Так и в других отделах — противоречия возникали если не на идейной, то на концептуальной основе. «Новые правдисты» оказывались более демократичными во взглядах, приверженными не сталинистским, а совсем уже иным ценностям, хотя я затрудняюсь сейчас в их обобщенной характеристике. В хозяйственной сфере это был интерес к «экономическим методам» управления, в противовес административным. Именно в этой сфере произошли наиболее острые столкновения с традицией и внутри редакции и вне нее.
Одной из первых моих командировок была поездка в Липецк с заданием написать о стиле работы обкома КПСС. Это была типичная «лицензия на отстрел»: кому-то нужно было ударить по первому секретарю. Оснований для критики было в данном случае предостаточно, область развивалась плохо. О том, кто дал наводку, я не имел представления, да и еще не очень сознавал тогда, что имею дело именно с «лицензией». Она, кстати, отнюдь не означала, что для журналиста все будет просто: один-то благословил на критику, а кто-то другой, возможно и более влиятельный, мог быть против.
Надо сказать, что в годы моей работы в «Правде» «новый класс» уже утверждался у власти и не был склонен к покорности, как прежде. Областной правящий люд в случае критики его мог и зубы показать кому угодно. В этом «классе» уже формировались свои кланы, земляческие, отраслевые, просто по принципу приверженности определенному лидеру. Это проявлялось, в частности в том, что на каждую серьезную критическую или постановочную статью в газете следовал ответ, опровержение или оспаривание, которые направлялись чаще всего даже не в редакцию, а в ЦК КПСС. Нам приходилось в свою очередь огрызаться, при этом писать записки, в несколько раз превышавшие объем статьи.
Просидев в Липецке больше недели, я пришел к выводу, что, конечно, местный стиль руководства мало чем отличается от методов работы других обкомов, но все же это вполне достойный образец администрирования, противоречащего духу реформ, которые, как нам хотелось верить, начаты мартовскими и сентябрьскими партийными решениями. То есть я был готов критиковать этот очень противный мне стиль от души, поставить — в более широком плане — проблему самого подхода к управлению сельским хозяйством, в частности и проблему подмены профессионального управления бестолковыми и неэффективными партийными директивами: все руководство селом сводилось к принятию решений бюро и пленумов. Так плодились и плодились бумаги, чем имитировалась, подменялась реальная управленческая деятельность. С этим, кстати, и теперь, в новой России, мы сталкиваемся на всех уровнях управления.
Собрав и осмыслив материал, я встретился с тем, в чей адрес была направлена основная критика — первым секретарем обкома Павловым. Изложил ему свои наблюдения и выводы. Не удивился, что он стал возражать. Но вот как!..
Нет, ни слова не было сказано по существу дела, не получилось, как я надеялся, даже рассуждений о необходимости осмысления методов партийной работы, что дало бы мне возможность смягчит критику, мол, секретарь обкома сам задумывается над этой проблемой… Павлов хмуро выслушал мой отчет и тут же сказал, что он только что вернулся из Москвы, где был на приеме у Леонида Ильича Брежнева, и Леонид Ильич очень хорошо отозвался о работе областной партийной организации. Поэтому он, секретарь обкома, с моей критической оценкой согласиться не может.
Это была, разумеется, не просто информация, не пахло здесь и аргументами по сути дела. Я точно уже не помню слов, но в них звучала прямая угроза: попытаешься написать что-то критическое, ответим контрударом. Можно было ждать и превентивного удара. Я понимал, что за моим отъездом должны последовать звонки «наверх» и старался продлить беседу, побольше сказать, побольше проверить. Мой собеседник в конце дискуссии прямо спросил: «Вы все-таки собираетесь опубликовать критическую статью?» Я дипломатично ответил, что решать вопрос о публикации статьи мне не дано. Это право редколлегии и главного редактора газеты, однако я представлю свою точку зрения, которая будет именно такой, как я ее изложил в беседе.
Не знаю, звонил ли Павлов кому-нибудь, скорее всего не бездействовал, но статья была опубликована — с жеваным заголовком «Требование времени». По иронии судьбы случилась такая забавная коллизия: на пленум обкома партии (или это была партийная конференция, я уже не помню, где обсуждалась статья) поехал представителем ЦК КПСС тот самый бывший заведующий отделом пропаганды Халдеев, который снимал меня с работы, и он был вынужден «проводить партийную линию», то есть поддерживать критическое выступление «Правды», мое выступление. Было, как говориться, чему улыбнуться.
Самое интересное, пожалуй, началось в 1966 году, когда у нас в сельхозотделе сложилась своеобразная внутренняя группа из «новых правдистов». Получилось так, что редактор отдела занимался главным образом оперативными делами (сев, уборка урожая, сенокос и прочее), а я, став заместителем редактора — экономикой, социальными проблемами села и другими не сиюминутными вопросами. Поначалу не хотел браться за административную работу, но Зародов настаивал: «не зря же мы тебя сюда брали, рано или поздно тебе придется стать и редактором отдела, никуда ты от этого не денешься». Нет, это не сбылось, но тогда он уговорил меня, что для всей нашей команды необходимо, чтобы я взялся за организационную работу, если собираемся что-то сделать в «Правде». Да и у меня после того, как я «загремел» из «Советской России», все уже поулеглось, поуспокоилось. Меня тоже разбирал какой-то зуд — не просто написать отдельную статью, а формировать определенную линию в газете. И вот в это время в редакцию пришел Лисичкин.
Легко сказать — пришел. Его, собственно говоря, потихоньку выживали из «Известий». Может быть, сказалось то, что он был приглашен туда во времена Аджубея. Может быть, не складывались отношения с новым руководством, но главным все-таки было другое. Он выпустил «План и рынок», книгу, которая вызвала очень большое неудовольствие в высоких партийных кругах и подверглась критике. Я оцениваю эту работу как самую радикальную для того времени постановку вопроса о необходимости рынка. Конечно, сейчас Лисичкин сам углубил бы какие-то положения книги, но в те времена она была действительно новаторской и немыслимо смелой. Позднее, читая, скажем, Александра Вацича, Поповича и других крупных экономистов Югославии, я убеждался, что Лисичкин находился под большим влиянием их трудов. Но, наверное, это-то особенно и раздражало наших партийных и хозяйственных руководителей, они со сталинских времен терпеть не могли Югославию — за строптивость, за избранный ею путь независимости, неприсоединения, самоуправления и рынка. Лисичкина же, как и многих из нас, особо интересовала проблема рынка в условиях господства общественной собственности, чем югославские экономисты занимались основательно.
Позволю в связи с этим небольшое отступление. В начале горбачевской перестройки было модно говорить об отставании экономической науки. Слыша это, я всегда задавал вопрос: объясните мне, от кого отстали Чаянов, Кондратьев, Юровский, Челинцев… — те репрессированные (мы привыкли уже употреблять это иностранное слово вместо «убитые») экономисты, которых в годы перестройки реабилитировали — только за один раз пятнадцать человек?
Сегодня я думаю о четырех поколениях советских экономистов, каждое из которых оказалось перед необходимостью сказать свое слово в науке, и об их судьбе. А, может быть, точнее было бы вести речь о четырех высоких волнах экономической мысли, поскольку порою одни и те же люди оказывались в центре событий разного времени.