Опасная тропа
Шрифт:
— Ты что уставился на нас, будто впервые видишь? — больно хлопает меня по плечу Мурад. — Смотри на него, что с тобой?
— От песен горло пересохло, ты разве не ждал нас? — говорит Михайла, поглаживая пышные пшеничные усы.
Михайла — муж Веры Васильевны, учительницы нашей школы. Муж украинец, а она русская, живут и работают в нашем Уя-Дуя. И я с виноватым видом иду к жене, которая в детской возилась с шалунами. Им бы покуролесить, подраться, разбить что-нибудь. Не нашлось слов, с которыми я мог бы обратиться к жене. Хотелось сказать: «Ну что же ты, жена моя, гости же пришли».
— Зейнаб, не дразни сестричку! Мана, опять ты заставляешь плакать Хасана. Так тебе и надо, сам лезешь, Ражаб, порвешь пододеяльник. Глаза испортишь, брось книгу, спи, Фарида, ну ты же взрослая, помоги мне…
— Как я могу спать и одновременно помогать тебе?..
— Замолчите вы или нет?!
Очень люблю я детей своих, очень к ним привязан, и без них, поверьте, очень грустно было бы на свете. Конечно, как отец, я суров с ними, а мать, как видите, избаловала их, и они с ней, как со своей подругой. Что поделаешь, видимо, так и должно быть в семье. Чтобы жена заметила мое присутствие, я прикрикнул на неугомонных детей:
— Ну-ка, быстрей в постель! — и добавил льстиво: — Не видите, мама устала, пожалейте ее, и ей ведь надо отдохнуть.
— Да, отдохнешь тут, не дом, а караван-сарай какой-то… — заворчала моя Патимат. Я ее понимаю, ой, как понимаю…
— Ты прости меня… — говорю я жене, стараясь быть как никогда ласковым, подсаживаюсь к ней и поправляю ее поредевшую прядь волос. И вдруг, спохватившись, вскакиваю и говорю: — Хватит! Хочешь, я выгоню сейчас их, да, да, возьму обоих за шиворот, вытащу на крыльцо и пинком под зад спущу с лестницы. Я не посмотрю, что они мои друзья. Хочешь?
— Ты? — оборачивается жена, и улыбка озаряет ее лицо, она смягчилась, она понимала, что ничего такого я с гостями конечно же не сделаю.
— Думаешь, не смогу? — как можно решительнее говорю я, но чувствую, что все равно жена мне не верит, и признаюсь: — Конечно, не смогу, это же наш Мурад, наш Михайла, — стараясь смягчить ее, говорю. — Я для тебя все, что ты хочешь, сделаю, пожалуйста, что-нибудь… «А что я могу ей сделать? Ничего…» — грустно подумал я в душе.
— Иди уж, придумаю что-нибудь, — говорит она. Я от радости хватаю младшего и подбрасываю под потолок, и тут же опустив его рядом с остальными, говорю: — Цыц, бесенята! Не мешайте маме. Вы уже не маленькие, вам пора быть серьезными.
— А мы хотим посмотреть… — говорит старший сын.
— На что?
— Как ты этих дяденек переборешь…
— Цыц! Спать! — и я довольный, схватив с полки на кухне бутыль сухого вина, возвращаюсь к гостям.
Жена принесла угощения: лук-мук, сыр-мир, чурек-мурек и жареные купаты. А что еще надо! «Ты не жена, а золото, спасибо тебе, родная, мать моих детей, радость моя, чудо мое». Это я, конечно, сказал не вслух, а про себя. И подумал в сердцах: какие мы порой скупые на добрые слова своим женам. То ли мы робкие, то ли стеснительные, то ли просто грубые и неблагодарные. Черт побери, чего мы стоим без наших жен? Три копейки нам цена даже в базарный день.
Мурад и Михайла приободрились и после первых стаканов вина основательно расположились на ковре, подложив подушки поудобнее и подперев локти. Михайла расскажет что-нибудь — смеется Мурад. Мурад поведает о каком-нибудь случае — хохочет Михайла. И я смеюсь вместе с ними, хотя то, о чем они рассказывали, я уже слышал от них десятки раз. От такого насилия над собой у меня даже скулы разболелись. Будь они прокляты, все эти условности, — как бы не обидеть, как бы угодить, как бы сделать так, чтобы о тебе дурно не подумали. Неужели нельзя быть человеку самим собой, — где надо — засмеяться, а где надо — и зарычать, зареветь. Но я за долгие годы учительствования научился сдерживать себя, хотя давно замечено, что это отрицательно сказывается на здоровье.
Время шло, а гости и не думали уходить. Вот уже двенадцать, а в горах люди ложатся спать рано, чтобы встать с рассветом. А гости все едят и пьют. Уже час, два часа ночи.
Жена моя забеспокоилась: дети не спали, шумели. Патимат демонстративно стала в гостиной стелить постель, приговаривая:
— Сегодня я детей уложу здесь, там им душно. — И как бы нечаянно несколько раз тушила свет. Но гости хоть бы что, — они продолжали свое, заиграли на чугуре и запели громче прежнего.
Тут уже я не выдержал. Если у гостей нет совести, то у тебя-то она должна быть, подумал я. И, обращаясь к жене, говорю:
— Ой, уже время позднее, засиделся я у вас… — И смотрю я на гостей: ни одной черточки не изменилось на их лицах. Тогда я встаю и, протягивая им руку, говорю: — Спокойной вам ночи, друзья… Спасибо тебе, Патимат, за угощение. Мне пора домой.
И тут-то гости переглянулись и сказали:
— Проводим, что ли…
Вот какие вчера были у меня гости и вот почему сегодня стыдно мне показаться на глаза жене. «Нет, сегодня я ни к кому не зайду и никого не приглашу», — даю я себе слово, хотя знаю: учителя, освободившиеся от школьных забот, похожи на поток, прорвавший плотину, на стихию. Аульчане мои очень гостеприимны, порой они даже не сознают, что это иногда доходит до абсурда, до самой крайности. Один американский журналист, аккредитованный в Москве, побывал у нас и в своей нелестной статье, говорят, в «Нью-Йорк Таймсе» даже отметил, мол, люди здесь находятся еще в фольклорном периоде, что копейку свою беречь не умеют. Щедрость фантастическая. И невдомек этому заокеанскому гостю, что щедрыми нас сделала Советская власть, а не фольклор. Да, горцы славятся гостеприимством. Но у них есть в запасе еще и пословица: «Золотая печать у гостя на спине бывает».
А день сегодня на самом деле добрый и светлый. Я тихонько открываю дверь и смотрю — перед дверью стоит табуретка, на ней… что бы вы думали? — жена моя приготовила мне завтрак. В душе я проклял себя за то, что я такой черствый и не бережливый по отношению к семье, но завтрак съел с удовольствием, все повторяя в душе: «Спасибо тебе, жена моя, тебе бы царевной быть с сотнями прислуг». А на дверной ручке одежда моя будто из химчистки, починена, поглажена. И как она это успевает, просто удивляюсь. С каждым разом моя нежность к ней возрастает. Одеваюсь и в кармане нахожу пять рублей. «Ты, жена моя, в тысячу раз лучше, чем я думал о тебе! Я бы расцеловал тебя, окажись ты рядом». — И только я подумал об этом, как жена предстала передо мной. Она поднялась со двора, вся перепачканная, руки в навозе — она во дворе месила кизяк и лепила его на стену — все стены нижнего этажа испещрены этими лепешками — в волосах торчит солома, а ноги, ноги, боже мой…
— Доброе утро, как ты спал? — с улыбкой обращается она ко мне.
— А где дети? — спрашиваю я ее и сам не узнаю своего голоса. — Ты смотри за младшим, опять его может соседский бычок забодать…
К черту, к дьяволу все. Что я говорю. Я же хотел ее поцеловать, поблагодарить, что я думал и что ей сейчас говорю?! Какая ласка, какие чувства, когда она вся в кизяке. Боже мой, где же смысл жизни?! А ведь не только моя жена крутится с раннего утра до поздней ночи. Какая тут может быть красивая жизнь. Нет, дальше так жить нельзя. Когда же мы расстанемся с этим убожеством, с этим, ставшим привычным, невежеством, приторным запахом сыромятины? И эта мысль, возникшая сегодня спросонья, вдруг в моем сознании укрепляет меня в стремлении изменить жизнь. И дав жене несколько наставлений, вроде «сегодня праздник, смотри детей одень поопрятнее, да и тебе следовало бы лучше выглядеть, все-таки учительская семья», — выхожу, как это у нас принято говорить, на люди.
На душе все-таки легко, ни тетрадей тебе, ни учебников, от которых рябит порой в глазах. Как-никак, с этого дня для учителя начинается пора отдыха, блаженная пора, тем более в этом году я отказался поехать на так называемые курсы повышения квалификации в город. Хватит, сколько еще можно повышаться. Лучше сберегу деньги для семьи. А если удастся, то потрачу это время для заработка. Тем более наш директор совхоза Усатый Ражбадин затеял грандиозную для наших условий стройку. Я уверен, жизнь должна стать и станет лучше. Верю я в это потому, что хочется жить лучше, по-человечески, хочется сделать жизнь добрее и светлее.