Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Операция «Шторм»
Шрифт:

Но почему этот запах здесь, в госпитале?

Кто-то из ближних соседей по койке скрипел зубами и вполголоса цедил ругательства, самые невероятные, каких нормальный человек никогда и не придумает. Он даже не цедил их, а как-то выдыхал сквозь зубы.

Я лежал на животе, как положили меня, лицом к стеке. Осторожно повернул голову в сторону соседа. У его койки сидела совсем еще юная девушка - медицинская сестра. Она держала его забинтованную руку в своей и, опустив веки, слушала этот нечеловеческий бред. У соседа были забинтованы и лицо, и голова, и глаза. Мне вспомнился деревенский слепой, который был до войны одним-единственным на всю нашу Давыдовскую округу. Ходил он без поводыря, постукивая палкой по утоптанной деревенской улице. Встречные люди всегда уступали ему дорогу, по-особому, не как со всеми, здоровались с ним, останавливались и подолгу смотрели вслед. Наверное, и у моего соседа глаз не было больше. И сестра сидела с ним затем, чтобы дать понять ему, что он не одинок на свете, что рядом с ним есть человек, который ничего, кроме добра, ему не желает. А он все выдыхал и выдыхал из себя ругательства…

Позднее я узнал, что сосед мой - летчик. На горящем самолете он все-таки «дотянул» до своей территории и весь опаленный был доставлен сюда в Сестрорецк. Затем его увезли куда-то, а вскоре и меня перебазировали в Ленинград, во второй морской госпиталь.

Проходили вторые сутки. Я был не только жив, но и не терял больше сознания, и лишь не мог шевелиться. Молодой хирург Татьяна Васильевна Разумеенко рентгеном отыскала пулю, засевшую под правой лопаткой, по- ставила химическим карандашом крестик в нужном месте и, не долго думая,- на операционный стол.

В ходе операции ей что-то не нравилось - слишком глубоко сидела пуля и она никак не могла ее ухватить. Эта симпатичная с темными умными глазами украинка нервничала: беспрестанно отдавала сестрам резкие команды, меняла инструмент… А я? Я скрипел от боли зубами, когда она задевала за что-то живое, и тоже, как тот опаленный летчик, ругался.

Татьяна Васильевна не сердилась. Ей даже это нравилось, она подбадривала:

–  Давай, давай покрепче. Так-то оно лучше… А то некоторые распустят слюни…

А сама делала свое дело. И вот - о дно подставленной сестрой глубокой стеклянной тарелки звякнул кусочек металла. Татьяна Васильевна откинула на лоб марлевую повязку, шумно выдохнула и почти упала на стул. Она страшно устала. Это у нее была, наверное, двадцатая за день операция. Под Ленинградом все еще шло наступление, и раненых подвозили и подвозили.

Пуля во мне оказалась финской, девятимиллиметровой «суоми». Я попросил Татьяну Васильевну отдать мне ее на память. Взгляд усталых полузакрытых глаз остановился на мне, что-то живое мелькнуло во взгляде, потом она задумалась:

–  Нет, нельзя. Сейчас вот напишем записочку, что это из Удалова, такого-то числа и к нам в музей, - она улыбнулась.
– А то неполной будет коллекция…

Я представил себе комнату, заставленную стеклянными шкафами с такими же полками. На них на бумажках разложены сотни, а может быть, и тысячи различных пуль и осколков. Я не думал ни о тех, из кого они извлечены, ни о тех, кто извлекал их. Я видел только стекло, много стекла и тысячи рваных кусочков металла…

Меня повезли из операционной, а Татьяна Васильевна все еще неподвижно сидела на стуле, откинувшись на спинку и опустив руки. Со следующим раненым мы разминулись в коридоре - бледное, почти мертвое лицо, выпуклые с темными прожилками вен закрытые немигающие веки. Его надо было оперировать немедленно, сейчас же. И это должна была сделать она - Татьяна Васильевна, а потом приведут еще раненого, и еще…

Вся правая сторона спины у меня горела, а у шеи, возле ключиц, как будто тупым крючком подцепили кожу и вместе со всем, что было под ней, вытягивали наружу. Тошнило, кружилась голова, но я держал себя в руках, думая о Татьяне Васильевне, о раненом, который лежал в эту минуту перед ней на операционном столе.

Пока сестры укладывали меня на койку, в палате было тихо. Но как только закрылась за ними дверь, зашелестели откидываемые одеяла, зашаркали по полу тапочки, кто-то проскакал на одной ноге из угла в другой угол. Развернули карту - раненые начали отыскивать на ней освобожденные населенные пункты в ходе нашего наступления под Ленинградом.

Сестры положили меня опять лицом к стене, и я не видел, что происходило в палате, но по голосам, по различным шорохам, по скрипу кроватей пытался вообразить себе моих соседей, понять их госпитальную жизнь.

–  Волосово? Знаю, бывал, - это говорил пожилой человек. Его глуховатый с хрипотцой голос давно утратил звенящие нотки молодости.
– Там мы гонки мотоциклетные проводили. У меня еще глаза выскочили…

–  Глаза?!
– изумился юноша. И хотя он пробасил, но по-мальчишески, едва прорезавшимся баском, и я представил себе его по-детски чистое лицо и над верхней губой редкие темные волосики будущих усов.

–  А вот так!
– мужчина треснул себя ладонью по лбу. И все замерли. Ни одна простыня, ни одно одеяло не шелохнулось, пока мотоциклист заправлял на свое место выпрыгнувшие глаза. В заключение заметил;

–  В сарай я тогда врезался. Очухался, вскочил, оглядываюсь по сторонам - мотоцикл ищу-и ничего не пойму: кручу башкой, а вижу одни свои ноги.
– Он помедлил.
– В больнице вправляли… Потом они у меня еще раза три выскакивали - мотоцикл штука такая. А теперь запросто вылетают, только стукни покрепче.

Мальчишка несмело хихикнул, послышался еще чей-то неуверенный смешок, и вдруг засмеялись все разом и громче всех сам обладатель выскакивающих глаз. Я тоже про себя улыбнулся, совсем забыв про боль в спине и про отдираемую от костей кожу. А в углу уже вновь налаживался разговор об освобожденных населенных пунктах, прерываемый затухающими вспышками смеха.

Мальчишка шарил пальцем по карте.

–  Вот оно, Копорье-то!
– торжествующе объявил он.

У меня екнуло сердце. Копорье я знал. Там для меня по-настоящему началась война. Картина горящего аэродрома- самолетов, зданий, бегающих ополоумевших от страха людей, их крики и стоны, мечущиеся языки пламени и клубы черного дыма и словно рвущаяся изнутри земля, засыпаемая немецкими бомбами, - так явственно сохранилась в памяти, точно было все это не три года назад, а вчера…

–  Погодь, погодь. Копорье?
– перебил мои мысли встрявший в разговор новый собеседник, голос которого звучал медью.
– Да ведь энто от нас рукой подать, верст осьмнадцать…

–  И только-то,- съехидничал было мотоциклист, но никто не поддержал его, а голос продолжал:

–  Я у них коров пас. Эх и лепешки там бабы пекли, особливо что помоложе.

У меня все еще мельтешили перед глазами кровавые языки пламени, а на фоне их уже вырисовывался этот говорившей медным голосом человек с богатырской грудью, привыкший к непогоде, к жаре и стуже, живший беззаботной жизнью от весны до поздней осени, потому что бабы в деревнях еще за неделю до пастушьего череда готовят для них всякие съестные припасы. И вот он в лохмотьях, через которые завидно просвечивает бронзовая грудь, с длинным смоляным кнутом через плечо и кожаной самодельной сумкой на боку, набитой до отказа - в ней и литровая посудина с молоком, заткнутая пробкой из пожелтевшей газеты, и сдобные лепешки, и румяные куженьки с поджаренной корочкой, и полкаравая ситного, и две-три запасные репицы для кнутов и десятка полтора силяных хлопунок, и еще бог знает что,- чем свет вышагивает вдоль деревни, обивая опорками росу с травы и чертя по ней кнутом узкую темную полосу, и трубит в бутылку с обрезанным донышком, спугивая с постелей разоспавшихся под утро баб. А из темных дворов лениво, тыкаясь рогами в непривычный свет начавшегося дня, выходят коровы и, пустив тягучую слюну, нюхнув воздух, вплетаются в стадо.

Проспавшая молодуха, босая, подхватив подол юбки, лыжжиной погоняет свою корову, а пастух стоит неподвижно, как монумент из отрепьев и бронзы, и ждет…

В палату кто-то вошел.

–  Это что такое?! Марш по койкам,- скомандовала сестра.

–  Семеново, Копорье освободили… - начал было мальчишка. Сестра не дала ему договорить.

–  Копорье Копорьем, а вам надо лежать,- она прошла в угол.- А ты как сюда попал на одной-то ноге? Тебе ни в коем случае нельзя вставать.

–  Ничего, Мария Петровна,- прогудел тот же медный голос.- До свадьбы заживет. Вот токо не знаю, как я теперь с коровами управляться буду. Иная загнет хвост дугой и але куды глаза глядят. Эх ды управлюсь. Копорье, вишь, ослобонили. Опять к ним пойду…

Поделиться с друзьями: