Опередить Господа Бога
Шрифт:
Антек, помню, первый сказал тогда, на заседании штаба, что немцы подожгут гетто. Мы еще раздумывали, что делать, как погибнуть — броситься на стену, позволить расстрелять себя возле Цитадели или поджечь гетто и сгореть вместе с ним, и Антек сказал: «А если они сами нас подожгут?» Мы сказали: «Не говори ерунды, не будут они жечь город». А они на второй день восстания взяли и подожгли. Мы сидели в укрытии, и кто-то вбежал с отчаянным криком: «Горим!» Поднялась паника. «Конец — с нами покончено», — именно тогда мне пришлось залепить тому парню пощечину, чтобы успокоился.
Мы вышли во двор, нас подожгли со всех сторон, но центральное гетто, к счастью, еще не горело, горел только наш участок, фабрика щеток. Я сказал, что надо пробиваться сквозь огонь. Аня, подруга Адама, та самая, которая вырвалась из Павяка, сказала, что никуда не пойдет, что не бросит мать, — ну, мы ее оставили и бегом дворами. Добрались до стены на Францисканской, в стене был пролом, но его освещал прожектор. Люди снова в истерику — дальше, мол, не пойдут, на свету нас всех перестреляют. Я крикнул: «Не хотите — оставайтесь», — и они остались, человек, наверно, шесть, а Зигмунт выстрелил в прожектор из единственной винтовки, какая у нас была, и нам удалось быстро проскочить. (Это был тот самый Зигмунт, который сказал, что я выживу, а он нет и чтобы я отыскал его дочку в монастыре.)
Ну как, нравится тебе номер с прожектором? Я понимаю, это получше, чем смерть в подвале. Достойнее прыгать через стену, чем задыхаться в темноте, верно?
— Да уж.
— Могу тебе рассказать еще одну историю в том же духе. Перед восстанием, когда началась акция в малом гетто, кто-то мне сказал, что взяли Абрашу Блюма. Абраша был необыкновенного ума человек, еще довоенный наш вожак, и я пошел поглядеть, что с ним.
Я увидел людей, выстроенных четверками вдоль Теплой, а по обеим сторонам, через каждые пять — десять рядов, стояли украинцы. И в начале и в конце улицы — кордоны. Чтобы отыскать Блюма, надо было пробраться вглубь, но сзади, за спиной украинцев, проходить было рискованно, и там, где стояла толпа, тоже — так и меня могли б прихватить. И я пошел между украинцами и толпой, у всех на виду. Шел быстрым энергичным шагом, будто имел право так идти. И знаешь что? Никто меня даже не зацепил.
— У меня создается впечатление, что тебе самому очень нравятся такие истории: как вы быстро, энергично шагали, как стреляли в прожектор. Ты их предпочитаешь рассказам про подвалы.
— Нет.
— А я думаю — да.
— Я тебе это рассказал совсем по другой причине. Когда я вечером вернулся домой, на лестнице стояла Стася (у нее были длинные толстые косы) и плакала. «Чего ты плачешь?» — спросил я ее. «Я думала, тебя забрали».
Вот так, только и всего.
Все были заняты какими-то своими, важными, делами, а Стася целый день ждала, пока я вернусь.
— Мы потеряли нить на прожекторе. Хотя, честно говоря, я не уверена, что у нас вообще есть какая-то нить.
— Это нехорошо?
— Почему? Хорошо. Мы же не историю пишем. Мы пишем о памяти. Но вернемся все-таки к прожектору. Зигмунт его погасил — вы быстро проскочили… Погоди, а что с дочкой Зигмунта, которая была в Замостье в монастыре?
— С Эльжуней? Я отыскал ее сразу после войны.
— И где она?
— Нет ее. Уехала в Штаты. Какие-то богатые американцы ее удочерили; они ее очень любили. Эльжуня была красивая и умная. А потом она покончила с собой.
— Почему?
— Не знаю. Когда я был в Америке, я пошел к этим приемным родителям. Они показали мне Эльжунину комнату. После ее смерти там все осталось, как было. Но я так и не знаю, почему она это сделала.
— Все истории о людях, которые ты рассказываешь, — почти все — заканчиваются смертью.
— Да? Потому что это те истории. А эти, которые я тебе рассказываю про своих пациентов, заканчиваются жизнью.
— Зигмунт, отец Эльжуни, выстрелил в прожектор…
— …мы перескочили через стену и побежали в центральное гетто, на Францисканскую. Там, во дворе, стоят Блюм (который в той акции все же уцелел) и Гепнер. Тот самый, у которого я стянул из чемодана красный джемпер. Очень красивый джемпер, из настоящей пушистой шерсти…
— Знаю. Тося недавно прислала тебе из Австралии точно такой. А про Гепнера я читала стихотворение: «Песнь об Аврааме Гепнере, торговце железом». Там, кстати, говорится, что друзья с арийской стороны упрашивали его уйти из гетто, но он отказался и оставался там до конца. Ты заметил, как часто в рассказах о гетто повторяется этот мотив: возможность уйти и решение остаться? Корчак, Гепнер, вы… Быть может, потому, что выбор между жизнью и смертью — последний шанс сохранить достоинство…
— Блюм рассказал нам (в том дворе на Францисканской), что группа АК устроила налет на стену на Бонифратерской, но из этого ничего не вышло, и что Анелевич сломался, что оружия нет и нам уже не на что рассчитывать… Я говорю: «Ну ладно, ладно, только не будем так стоять». А они спрашивают: «А куда идти?» Нас человек тридцать пять, и Гепнер, и Блюм, и все остальные ждут каких-то приказов, а я сам понятия не имею, куда идти.
Пока что мы спустились в подвалы, а вечером Адам решил вернуться за Аней. Попросил дать ему несколько человек, я спросил, кто хочет пойти, вызвались двое или трое, пошли и потом рассказали, что убежище, где были Аня с матерью, засыпало, и шестеро ребят, которые не захотели с нами идти и остались около прожектора, тоже погибли.
Может, ты хочешь спросить, испытываю ли я угрызения совести оттого, что разрешил им остаться?
— Не хочу.
— Не испытываю, нет. Но мне до сих пор очень горько.
А на следующий день я встретил всех — Анелевича, Целину, Юрека Вильнера, и мы пошли к ним в убежище, те две девушки, проститутки, приготовили нам поесть, а Гута угощала сигаретами. Это был спокойный, хороший день.
Как ты считаешь, про такое можно рассказывать людям?
— Не понимаю, что ты имеешь в виду.
— Например, про ребят, которых я оставил во дворе.
Должен ли врач рассказывать людям такие вещи? Ведь в медицине на счету каждая жизнь — каждый малейший шанс спасения жизни.
— А нельзя ли нам поговорить, например, о прожекторе, о том, как вы перескочили стену, — о чем-нибудь в этом роде?
— Да ведь там было все вперемешку.
Кто-то куда-то бежит, потом кто-то погибает, другие бегут дальше, потом Адам высунул из подвала голову, а по стене сверху катилась граната, я крикнул: «Адам, граната», — и эта граната взорвалась у него на голове. Потом я выскочил из подвала, во дворе стояли немцы, но у меня были два пистолета — помнишь, те самые, на перекрещивающихся ремнях, я выстрелил…
— И попал из обоих?
— Какое там, ни из одного, но успел добежать до дома, немцы за мной, я бегом на крышу — это неплохая история?
— Великолепная.
— Ты считаешь, эффектнее бегать по крышам, чем сидеть в подвале?
— Я предпочитаю, чтобы ты бегал по крышам.
— А я тогда не чувствовал разницы. Почувствовал позднее, во время варшавского восстания, когда все происходило днем, при солнечном свете, в не огороженном стенами пространстве. Мы могли наступать, отступать, перебегать с места на место. Немцы стреляли, но и я стрелял, у меня была собственная винтовка, на рукаве бело-красная повязка, вокруг были другие люди с бело-красными повязками — много людей, — слушай, до чего ж это была прекрасная, комфортабельная борьба!