Опыт интеллектуальной любви
Шрифт:
— Что ты хотела?
— Ты меня разлюбил?
— Нет.
— Скажи это еще раз.
— Я тебя не разлюбил. У меня просто много работы.
— Правда?
— Чистая правда. Вот и сейчас мне идти на работу.
Едва я выговорил это, как раздался оглушительный треск будильника. Я чертыхнулся.
— Когда же прекратится этот дурдом?
— Кисыч, скажи, что ты вчера был дома.
— Я был дома.
— Скажи, что у тебя никого нет.
— Кто у меня может быть? Я вчера первый раз вышел на работу. Насть, ну что ты?
Она пожелала мне удачного дня и удовлетворенная положила трубку.
Валентина Павловна объявила о своем намерении произнести тост.
Я насторожился. Уж больно пафосно все начиналось.
— Дорогие учителя, и молодые, и уже опытные. Я рада, что собрала вас всех вместе в этот праздничный для нас день. Предлагаю выпить это горькое вино за стадо. За баранье стадо…
Я в крайнем изумлении посмотрел на Тихонова. Он, держа стакан в руке, хмыкнул прямо в него.
— … это стадо — вы.
— Валентина Павловна! — попробовала ее перебить завуч.
Еркина огрызнулась:
— Не перебивайте, Елена Владимировна! Вы — стадо, а я — пастух. Хорошее стадо идет туда, куда указывает пастух. А он не дает своих баранов в обиду, оберегает их и следит за тем, чтобы им жилось хорошо. Так выпьем же за хороших баранов, послушных своему пастуху!
Вытаращив глаза, я медленно обвел взглядом слева направо коллектив. Все ели, как ни в чем не бывало. Земля ни у кого не ушла из-под ног.
Оскорбление? Метафора, взятая из Евангелия? Глупость? Гордыня?
В этот момент из-за стола встала Ольга Ивановна, быстро попрощалась со всеми и ушла.
Обстановку разрядили, включив музыку. Сама Еркина вела себя так, будто ничего особенного не произошло.
— Не пора ли собираться? — спросил я Тихонова.
— Потанцуй, Родион Романович.
Я понимал Тихонова. Ежедневная рутина. Хлопоты по уходу за дочерью, жена, теща, хозяйство и изматывающая работа: днем — школа, вечером и ночью — рефераты, рефераты, рефераты… Ему хотелось отдыха, разрядки, ему хотелось полных грудей Трушиной.
Но когда уходить мне? Я чувствовал себя прикованным к Тихонову, и в то же самое время меня не покидало чувство вселенского одиночества. Но Тихонов никакой поддержки обеспечивать не хотел, а может, не мог. "С кем он?" — спрашивал я себя, и не находил ответа. Определенно он не с нами, но и не с ними. Даже к Трушиной у него меркантильный интерес. Он создает иллюзию собственной значимости, поэтому каждая группа считает его своим, считает — и обманывается. Тихонов играет на слабостях людей, полагающих, что его присутствие избавляет их от одиночества. Он — иллюзионист. Интересно, поступая так (а ведь этому его научил Секундов!) он сам сознает глубину одиночества?
Странную, будто эзотерическая акварель небытия: люди погружены в глубины собственных личностей, но не тех, обычных, а новых, опьяненных неизвестностью. Каждый занят: директор ведет беседу со снохой, завучем, несколько женщин поют, красавица Городцова танцует, Суяров пьет водку, устало и презрительно разглядывая окружающих, Тихонов беседует с Трушиной в дальнем закутке столовой, куда несколько дней назад я помогал ему перетаскивать огромные кухонные плиты. В этом закутке он пытается ее соблазнить, возможно, не желая этого, а Трушина, пребывая в том же мрачном небытии, что и все остальные, не знает, что делать: согласиться, отказаться, разрешить поцеловать себя, показать груди или не показывать их, разрешить залезть под юбку или не разрешать? Она знает, что этот день кончится, как и тысячи других, а упущенное время проследует, не оставляя никаких следов в ее стареющем теле, кроме тех, что уже оставлены. Она боится, что рутина поглотит ее окончательно, что время заворожит ее, как заклинатель, что она змея и время заворожит ее. Они стоят в этом чаде времени, которое дымит, будто подожженная резина…
В дверях меня догоняет Тихонов. Я даже не понимаю, как умудрился он выкарабкаться из когтей этого марева, марева времени. До автобуса осталось десять минут. А самое интересное — автобус этот последний. Других сегодня не будет. Тихонов намеренно задерживает меня, боясь застрять в одиночестве. Мне представляется Сергей Алексеевич, одной рукой забирающийся под юбку Трушиной, а другую подносящий к глазам, чтобы посмотреть, сколько до отхода автобуса.
"И если свет, который в тебе — тьма, то какова тьма?"
Мамы на работе. Отец спит. Настя еще не пришла.
Я разбираю диван, внезапно обнаружив, насколько он постарел, быстро раздеваюсь, и, даже не попытавшись приготовить чая, ложусь. Мне кажется, что я несусь вниз с ужасающей скоростью, что я сейчас разобьюсь, я вздрагиваю в ужасе… и открываю глаза, не понимая, что происходит.
Настя трясет меня за плечо, приговаривая:
— Кисыч, Кисыч…
— Настен? Мне снилось, что я падаю… Ты откуда? Почему так поздно? Сколько сейчас?
Она смотрит на часы:
— Вообще-то еще не поздно — двенадцатый час. У меня для тебя сюрприз. Ты встанешь?
— Да, подожди минуту.
Она встает, торжественно выпрямляя голову и спину:
— Дорогой Кисыч, поздравляю тебя с Днем знаний. Желаю тебе педагогических успехов на твоем непростом поприще!
Затем она протягивает сверток, элегантно обернутый в бардовую упаковку.
— Спасибо…
Я увлекаю ее к дивану, поднимаю на руки и одновременно гашу свет, раздевая, копошась в ее теле…
Настя тех далеких лет, периода ее ученичества — полная, даже чересчур, в очках-хамелеонах, умная, похотливая, почти без комплексов девочка, которая стесняется своего тела. Чтобы выиграть у более привлекательных подруг, ей, приходится брать интеллектом и доступностью…
Уже засыпая, я, как это обычно бывает, вдруг понимаю секрет ее личности, но сон накрывает меня черным крылом смерти, не давая осознать откровение полностью.
День рождения напоминал мистерию.
Каждый поздравлял особенно, вкладывая в поздравления тончайшие оттенки опыта, которым все присутствующие были связаны. И за всем стоял мой личный опыт.
По этим людям я мог бы проследить все линии моих бесчисленных жизней, мог собрать тонкий узор бытия, начиная с рождения и кончая смертью, о которой я ни на минуту не прекращал думать.
Я смотрел на собравшихся, и мне казалось, что я вижу каждого насквозь, что их мир прост, что его можно описать одним словом:
Мама — надрыв;
Настя — похоть;
Саня — невроз,
Тихонов — корысть;
Аня — холерик.
И эта простота пугала.
Становилось как-то обидно за прохладу великолепного осеннего дня, превращающегося в вечер, за бесхитростность жизни и простоту смерти. За обыденность сущего.
Перед мысленным взором проходили мириады Дней рождений, которые я помнил (или мне казалось, что я их помню, потому что я мог и выдумывать переживания или брать их из других дней, не более и не менее важных).