Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления
Шрифт:
«Я призываю их [молодежь] помнить, что они продают свой труд, а тот, кто его покупает, хотел бы увидеть от него какую-то отдачу – поэтому работайте, когда он неподалёку, а после того, как он уйдёт, можете расслабиться. Но убедитесь, что вы всегда производите впечатление, будто заняты делом, когда рядом находятся надзиратели» [104] .
Из этой точки зрения проистекают два отдельных наблюдения. Во-первых, характер сопротивления в огромной степени зависит от существующих форм контроля над трудом и представлений о вероятности и суровости ответных действий. Если последствия открытой забастовки, скорее всего, будут катастрофическими – бастующих уволят или посадят в тюрьму, – то трудящиеся могут прибегнуть к снижению темпов работы или к некачественному выполнению задач. Зачастую из-за неанонсированного и анонимного характера таких действий противоположной стороне особенно затруднительно дать оценку вины или применить какие-либо санкции. В промышленности замедление темпов работы получило название «итальянской» забастовки – этот метод в особенности используется в тех случаях, когда работники опасаются репрессий (в качестве примера можно привести Польшу в условиях военного положения в 1983 году) [105] . Разумеется, в качестве способа, позволяющего преодолеть формы сопротивления, которые доступны для работников, получающих почасовую или дневную оплату, часто использовалось введение сдельной оплаты труда. Там, где преобладает такая схема оплаты, как это практиковалось в шелкоткачестве и хлопчатобумажном производстве в Германии XIX века, сопротивление, скорее всего, будет выражаться не в замедлении темпов работы, которое в данном случае не принесет никаких результатов, а в таких формах, как «недовес готовой ткани, низкое качество продукции и расхищение материалов» [106] . Таким образом, всякая форма контроля над трудом или оплаты труда при прочих равных условиях может порождать собственные формы молчаливого сопротивления и «контрприсвоения».
104
Ann Laura Stoler, Capitalism and Confrontation in Sumatra's Plantation Belt, 1870–1979 (New Haven: Yale Univ. Press, 1985), 184.
105
См., например, следующую статью: «Polish Underground Backs Call for Slowdown», New York Times, Aug. 18, 1983, p. A6, в которой отмечается, что «прежде рабочими использовалась тактика замедления работы, которую в Польше называют итальянской забастовкой, поскольку она снижает риск репрессий».
106
Peter Linebaugh, «Karl Marx, the Theft of Wood, and Working Class Composition: A Contribution to the Current Debate», Crime and Social Justice (Fall-Winter, 1976): 10. См. также блестящий анализ сдельной оплаты труда, который выполнил венгерский рабочий-поэт Миклош Харасти: Miklos Haraszti, A Wоrker in a Wоrker's State, trans. Michael Wright (New York: Universe, 1978).
А вот и второе наблюдение: сопротивление не обязательно направлено на непосредственный источник присвоения. Поскольку целью сопротивляющихся, как правило, является удовлетворение насущных потребностей, таких как физическая безопасность, пища, земля или доходы, а добиваться её они предпочитают относительно безопасными средствами, сопротивление может просто следовать наиболее лёгким путем. Прусские крестьяне и пролетарии в 1830-х годах, оказавшиеся в тяжёлом положении из-за карликового размера своих хозяйств и заработков ниже прожиточного минимума, реагировали на это эмиграцией или массовыми браконьерскими промыслами древесины, фуража и дичи. Темпы «лесных преступлений» росли по мере снижения заработных плат, удорожания продовольствия, и в тех местах, откуда было сложнее эмигрировать. Например, в 1836 году в Пруссии было возбуждено 207 тысяч уголовных дел, из которых 150 тысяч относились к «лесным преступлениям» [107] . Таким действиям способствовала атмосфера массового пособничества, основанная на предшествующих традициях свободного доступа к лесным ресурсам, хотя браконьеров мало беспокоило, находились ли кролики или дрова, которыми они промышляли, на землях их конкретного нанимателя или помещика. Таким образом, реакция на присвоение в одной сфере может привести к тому, что его жертвы станут использовать небольшие удачные возможности, доступные в каком-то другом месте, возможно, более доступном и менее опасном [108] .
107
Ibid., 13. В Бадене в 1842 году один приговор по таким делам приходился на каждых четырех жителей. В Англии на протяжении трех столетий браконьерство было, пожалуй, самым распространённым преступлением в сельской местности, против которого вводились многочисленные репрессивные законы. См., например, данные, которые собрали Дуглас Хей и Э. П. Томпсон в следующей работе: Douglas Hay and E. P. Tompson, Albion's Fatal Tree: Crime and Society in Eighteenth-Century England by Douglas Hay, Peter Linebaugh, John G. Rule, E. P. Tompson, and Cal Winslow (New York: Pantheon, 1975).
108
В Германии в этот период похищение древесины, судя по всему, редко происходило из общинных лесов. Само собой разумеется, что в ситуации, когда бедняки выживают за счёт того, что отнимают ресурсы у других людей, находящихся в таком же положении, о сопротивлении говорить уже не приходится. Один из ключевых вопросов, которым следует задаться по отношению к любому подчинённому классу, заключается в том, в какой степени этот класс при помощи внутренних санкций способен предотвратить конкуренцию в собственных рядах – конкуренцию, которая может служить лишь интересам классов-апроприаторов[Такая формулировка при переводе термина appropriating classes (вместо «присваивающие классы») позволяет внести дополнительный смысловой оттенок: Скотт использует более мягкий термин «апроприация» (присвоение) там, где ортодоксальные марксисты, скорее всего, говорили бы об «экспроприации» (изъятии) прибавочного продукта – прим. пер.].
Подобные приёмы сопротивления хорошо соответствуют особой специфике крестьянства, представляющего собой разноплановый подвид низшего класса (diverse class of low classness), разбросанный по сельской местности, зачастую лишённый дисциплины и лидерства, которые могли бы способствовать противостоянию более организованного типа. Обладая такими характеристиками, крестьянство наиболее приспособлено к продолжительным партизанских кампаниям по истощению противника, которые практически не требуют координации. Индивидуальные акты волокиты и уклонизма у крестьян часто подкрепляются многовековой народной культурой сопротивления. В контексте благоприятной субкультуры и понимания того, что риск для любого отдельного участника сопротивления обычно тем ниже, чем больше в это сопротивление вовлечено всё сообщество, возникают правдоподобные основания для утверждения о наличии некоего социального движения. При этом любопытной особенностью данного движения является отсутствие формальной организации, формальных лидеров, манифестов, обязанностей, наименования и лозунгов. В силу их институциональной невидимости действиям, которые не проявляются в массовом масштабе, редко придаётся какое-либо социальное значение – если им вообще уделяется хоть какое-то внимание.
Когда такие мелкие акты сопротивления крестьян умножаются во много тысяч раз, они в конце концов способны разнести в пух и прах политику, существующую в мечтах их столичного начальства. Государство может реагировать на это по-разному. Например, возможен пересмотр политики в соответствии с более реалистичными ожиданиями. Политика может и сохраняться, но при этом подкрепляться позитивными стимулами, направленными на то, чтобы поощрять добровольное повиновение. И, конечно же, государство может попросту предпочесть большее принуждение. Какой бы ни была его реакция, не следует упускать из виду тот факт, что действия крестьянства изменяют или сужают набор политических опций, доступных государству. Именно таким способом, а не при помощи восстаний, не говоря уже о легальном политическом давлении, крестьянство традиционно заставляло ощущать своё политическое присутствие. Иными словами, в любой истории или теории крестьянской политики, пытающейся воздать должное крестьянству как историческому субъекту, следует обязательно учитывать тот феномен, который мы решили назвать повседневными формами сопротивления. Уже в силу этой единственной причины важная задача заключается в том, чтобы не только документировать, но и навести определённый понятийный порядок в этой, на первый взгляд, сумбурной человеческой деятельности.
Повседневные формы сопротивления не добираются до заголовков газет [109] . Подобно тому, как миллионы полипов создают, сами того не желая, коралловый риф, тысячи и тысячи отдельных актов неподчинения и уклонизма формируют собственный политический или экономический барьер. Какое-либо драматическое противостояние случается редко – такие моменты заслуживают особого внимания. А когда – если развить приведённую аналогию – государственный корабль натыкается на этот риф и садится на мель, внимание, как правило, обращено на само кораблекрушение, а не на необъятную совокупность мелких действий, благодаря которым оно стало возможным. Исполнители этих мелких действий стремятся привлечь к себе внимание лишь в редких случаях. Их безопасность заключается в их анонимности. Столь же чрезвычайно редко предать своё неповиновение огласке желают государственные чиновники, ведь это было бы равнозначно признанию того, что их политика непопулярна, а главное, продемонстрировало бы шаткость их власти в сельской местности – ни то ни другое не отвечает интересам суверенного государства [110] . Таким образом, характер самих описанных действий и своекорыстная бессловесность действующих лиц создают нечто вроде заговора молчания, который почти что вычёркивает повседневные формы сопротивления из исторической летописи.
109
Как отмечают Эрик Хобсбаум и Джордж Руде, эту форму сопротивления не принимали во внимание не только консервативные элиты, но и левые силы, сосредоточенные в городах: «Историки социальных движений, похоже, реагировали на это явление во многом так же, как и прочие городские левые, к кругу которых традиционно принадлежало большинство этих историков. Иными словами, им, как правило, были неизвестны подобные явления, пока они не проявлялись в достаточно выразительной форме или в достаточно большом масштабе, чтобы на них обратили внимание городские газеты».
110
Но и здесь есть свои исключения. В этом плане несомненную пользу могут принести свидетельства, зафиксированные на локальном уровне, поскольку действующие на нём чиновники пытаются объяснять своему начальству в столице причины недостаточных показателей – к примеру, налоговых поступлений или воинского призыва. Можно представить и неформальные, устные свидетельства, такие как неофициальные заседания кабинета министров или отдельных министерств, созываемые для решения проблем, связанных с провалами политики, которые вызваны неповиновением сельских жителей.
Поскольку письменная история и общественные науки создаются интеллигенцией, использующей письменные источники, которые также формируются преимущественно грамотными чиновниками, эти дисциплины попросту не обладают достаточным инструментарием, позволяющим выявить тихие и анонимные формы классовой борьбы, характерные для крестьянства [111] . Те, кто их практикуют, по умолчанию присоединяются к заговору их участников, которые сами как бы клянутся хранить тайну. На коллективном уровне этот едва ли существующий в реальности сговор способствует появлению стереотипного образа крестьянства, закреплённого как в литературе, так и в истории, как класса, чередующего длительные периоды покорной пассивности с кратковременными, жестокими и тщетными взрывами ярости:
111
К частичным исключениям, которые приходят на ум, относятся антропология, поскольку её настоятельный принцип заключается в тщательном наблюдении в полевых условиях, а также история рабства и советской коллективизации.
«За ним стояли века страха и покорности, его плечи огрубели от ударов, а его дух был настолько подавлен, что он не чувствовал своего унижения. Его можно было долго бить, морить голодом, ограбить до нитки, – он всё сносил терпеливо в своём сонном отупении, не осознавая сам того, что смутно копошилось где-то в глубине души. И наконец наступал час последней несправедливости или последней обиды, когда он внезапно бросался на своего господина, как потерявшее терпение, доведённое до бешенства домашнее животное» [112] .
112
Zola, Te Earth, 91 / Золя. Земля. Ч. 1, гл. V, пер. с фр. Б. В. Горнунга.
В этом представлении Эмиля Золя присутствует крупица правды – но лишь именно крупица. Поведение крестьян «на сцене» в периоды затишья действительно рисует картину покорности, страха и осторожности. Крестьянские восстания, напротив, предстают безотчетными рефлексами слепой ярости. Однако в этом сюжете о «привычной» пассивности крестьян отсутствует одна деталь – неспешная, усердная и молчаливая борьба, которая ведётся вокруг рентных платежей, урожая, труда и налогов, где покорность и тупость зачастую выступают не более чем позой – необходимой тактикой сопротивления. А если обратиться к картине периодических социальных взрывов, то в ней отсутствует лежащее в их основе представление о справедливости, которое задаёт направление крестьянским восстаниям, а также их особые цели и задачи, которые зачастую и правда весьма рациональны [113] . Сами эти взрывы нередко сигнализируют о том, что нормальные и преимущественно скрытые формы классовой борьбы потерпели неудачу или достигли некой кризисной точки. Подобные объявления открытой войны, сопряжённые со смертельными рисками, обычно происходят лишь после затяжной борьбы на другой территории.
113
Я никоим образом не намерен утверждать, что насилие, порождаемое местью, ненавистью и яростью, не играет никакой роли – моя позиция заключается лишь в том, что это насилие не должно исчерпывать тему крестьянского сопротивления, как это подразумевается у Золя и других авторов. Можно лишь согласиться с Коббом (Cobb, Police and the People, 89–90), что Джордж Руде (George Rude, Te Crowd in History, 1730–1848, New York: Wiley, 1964) хватил лишнего, изображая бунтовщиков в качестве здравомыслящих, цивилизованных и буржуазных политических субъектов.
До этого момента мы рассматривали повседневные формы крестьянского сопротивления так, будто они представляют собой не более чем совокупность индивидуальных действий или способов поведения. Однако ограничивать анализ исключительно поведением – значит упустить значительную часть сути. Такой подход сводит объяснение человеческих действий до уровня, который можно было бы использовать для объяснения того, как буйвол сопротивляется погонщику, устанавливая для себя терпимый ритм работы, или почему собака крадет объедки со стола. Между тем наша задача заключается в том, чтобы понять сопротивление мышления, сопротивление социальных существ, поэтому мы едва ли можем игнорировать их сознание – тот смысл, который они придают своим действиям. Символы, нормы, идеологические формы, которые создаются людьми, составляют неотъемлемый фон их поведения. Сколь бы частичным или несовершенным ни было их понимание ситуации, люди наделены намерениями, ценностями и целеустремленностью, которые определяют их действия. Всё сказанное настолько очевидно, что едва ли об этом стоило бы говорить лишний раз, если бы не одна прискорбная тенденция в науке бихевиористского толка – интерпретировать массовое поведение исходя непосредственно из статистических бюллетеней о доходах, потреблении калорий, тиражах газет или радиовещании. Таким образом, я стремлюсь не только раскрыть и описать модели повседневного сопротивления в качестве особого типа поведения, имеющего далеко идущие последствия, но и обосновать это описание в анализе смысловых и ценностных конфликтов, в которых возникают эти модели и в которые они вносят свою лепту.
Отношения между мышлением и действием – это, мягко говоря, очень сложная тема, поэтому здесь хотелось сделать акцент лишь на двух довольно простых моментах. Во-первых, ни намерения, ни действия не являются «недвижимыми движителями» [114] . Действия, порождённые намерениями, как бы возвращаются обратно, оказывая воздействие на сознание, а следовательно, и на последующие намерения и действия. Таким образом, акты сопротивления и обдумывание сопротивления (или его значения) постоянно коммуницируют друг с другом, пребывая в регулярном диалоге. Во-вторых, в отличие от поведения, намерения и сознание не связаны с материальным миром. Для человеческих субъектов вполне возможным и привычным является представление о некоем направлении действия, которое в данный момент либо непрактично, либо невозможно. Таким образом, отдельно взятый человек может мечтать о мести или о тысячелетнем царстве справедливости, хотя оно, возможно, никогда не наступит. С другой стороны, по мере изменения обстоятельств существует вероятность для действий на основании этих мечтаний. Царство сознания даёт нам своего рода привилегированный доступ к таким направлениям действий, которые могут – это всего лишь возможность – приобрести правдоподобность в какой-то момент в будущем. Например, каким образом можно дать адекватное объяснение любому крестьянскому восстанию без какого-либо знания об общих ценностях, «закулисных» разговорах и сознании крестьянства, которые предшествовали восстанию? [115] Как, наконец, можно понять повседневные формы сопротивления без указания на намерения, идеи и язык тех людей, которые практикуют эти формы?
114
Формулировка Фомы Аквинского, который использовал её в качестве первого из пяти доказательств бытия Бога: ничто не может начать движение само по себе, для этого необходим первоначальный источник движения – прим. пер.
115
Во избежание имплицитного и одностороннего подхода к сознанию как феномену, который предшествует поведению и в некотором смысле определяет его, можно с тем же успехом сделать шаг назад и задаться вопросом о конструкции этого сознания. В основание такого исследования обязательно должны быть положены социальных данности касательно положения конкретного актора в социуме. Общественное бытие обусловливает общественное сознание.
Есть и ещё одна причина, определяющая значимость изучения общественного сознания подчинённых классов. Она способна прояснить масштабную дискуссию, идущую как в марксистских, так и в немарксистских исследованиях, в центре которой находится вопрос о том, в какой степени элиты способны навязывать собственный образ справедливого социального порядка, причём навязывать его не просто поведению тех, кто не относится к элитам, а ещё и их сознанию.
Ключевую проблему можно сформулировать просто. Допустим, что мы можем установить, что данная группа является эксплуатируемой, а кроме того, эта эксплуатация происходит в таком контексте, в котором сила принуждения, имеющаяся в распоряжении элит и/или государства, делает любое открытое выражение недовольства практически невозможным. Если, развивая эту аргументацию, предположить, что для наших наблюдений доступно только явно покорное поведение, то возможны по меньшей мере две различные интерпретации такого состояния. Можно утверждать, что в силу господствующей религиозной или социальной идеологии эксплуатируемая группа фактически принимает своё положение как нормальную и даже оправданную часть социального порядка. Данное объяснение пассивности предполагает по меньшей мере фаталистическое принятие этого социального порядка, а быть может, даже активное подчинение ему – марксисты могли бы назвать и то, и другое «мистификацией» или «ложным сознанием» [116] . Как правило, оно основано на допущении, что элитам подчинены не только материальные, но и символические средства производства [117] , – и эта гегемония в сфере символического позволяет им контролировать те самые стандарты, по которым оценивается их правление [118] . Как утверждал Грамши, элиты контролируют «идеологические сектора» общества – культуру, религию, образование и СМИ – и благодаря этому способны добиваться согласия со своим владычеством. Создавая и распространяя вселенную дискурса и связанные с ней понятия, определяя стандарты того, что именно является истинным, красивым, моральным, справедливым и легитимным, элиты формируют символическую атмосферу, которая не позволяет подчинённым классам свободно осмыслять собственный путь. Пролетариат, согласно Грамши, в действительности в большей степени порабощён на уровне идей, нежели на уровне поведения. Поэтому историческая задача «партии» состоит не столько в том, чтобы возглавить революцию, сколько в том, чтобы уничтожить символические миазмы, блокирующие революционную мысль. Подобные интерпретации шли в ход для объяснения бездействия низших классов, в особенности в сельских обществах наподобие Индии, где издавна существующая система жёсткой кастовой стратификации подкрепляется религиозными санкциями. Утверждается, например, что низшие касты принимают свою судьбу в рамках индуистской иерархии в надежде получить вознаграждение в следующей жизни [119] .
116
Аргументацию в этом духе см. в работе: Richard Hoggart, Te Uses of Literacy (London: Chatto & Windus, 1954): 77–78.
117
В рамках марксистской традиции можно в особенности сослаться на работы Антонио Грамши (Antonio Gramsci, Selections from the Prison Notebooks, ed. and trans. Quinten Hoare and Geofrey Nowell Smith (London: Lawrence & Wishart, 1971), 123–209 / Грамши А. Избранные произведения в трех томах. Том 3. Тюремные тетради. М.: Издательство иностранной литературы, 1959, с. 111–216 и Дьёрдя Лукача (Georg Lukacs, History and Class Consciousness: Studies in Marxist Dialectics, trans. Rodney Livingston (Cambridge, Mass.: MIT Press, 1971) / Лукач Д. История и классовое сознание. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2018). Маркс, насколько мне известно, никогда не использовал термин «ложное сознание», хотя его «товарный фетишизм» можно интерпретировать и в этом смысле. Однако товарный фетишизм мистифицирует в особенности буржуазию, а не только подчинённые классы. Критическое рассмотрение понятия «гегемония» в его возможном применении к крестьянству см. в: James C. Scott, «Hegemony and the Peasantry», Politics and Society 7, no. 3 (1977): 267–296, а также главу 7 настоящей работы.
118
Другие объяснения того же самого феномена см., например, в следующих работах: Frank Parkin, «Class Inequality and Meaning Systems», in Frank Parkin, Class Inequality and Political Order (New York: Praeger, 1971), 79-102 и Louis Dumont, Homo Hierarchicus (London: Weidenfeld & Nicholson, 1970) / Дюмон Л. Homo Hierarchicus. Опыт описания системы каст. М.: Евразия, 2001.
119
В то же время обратим внимание на усилия низших каст по повышению своего ритуального статуса, а среди неприкасаемых в последнее время заметна тенденция вообще порывать с индуизмом и обращаться в ислам, где не проводится кастовых различий между верующими.