Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления
Шрифт:
Альтернативная интерпретация этого безропотного подчинения может заключаться в том, что его следует объяснять при помощи отношений, основанных на силе, внутри деревни, а не при помощи крестьянских ценностей и убеждений [120] . С этой точки зрения, аграрный мир вполне может являться миром репрессий (о которых помнят и/ или ожидают их), а не миром согласия или соучастия.
Проблемы, которые ставят эти расходящиеся интерпретации, занимают центральное место не только в анализе крестьянской политики, но и за её пределами – в изучении классовых отношений в целом. Значительная часть дискуссий по этим вопросам велась так, как будто выбор конкретной интерпретации был в большей степени вопросом идеологических предпочтений исследователя, нежели актуального исследования. Не умаляя связанных с этим проблем, я уверен, что существует ряд способов эмпирического решения данного вопроса. Иными словами, возможно утверждать нечто осмысленное по поводу относительной весомости фактора сознания в сдерживании актов сопротивления, с одной стороны, и репрессий (фактических, оставшихся в памяти или потенциальных), с другой.
120
См., например, работу: Gerrit Huizer, Peasant Mobilization and Land Reform in Indonesia (Te Hague: Institute of Social Studies, 1972).
В конечном итоге, доводы в пользу ложного сознания зависят от символического соответствия ценностей элиты и подчинённого класса, то есть от допущения, что крестьянство (пролетариат) действительно принимает основную часть представлений элиты о социальном порядке. Что ещё может означать мистификация, как не согласие той или иной группы с социальной идеологией, оправдывающей её эксплуатацию? Аргументы в пользу мистификации усиливаются в той мере, в которой мироощущение эксплуатируемой группы находится в существенном символическом соответствии с ценностями элиты, и ослабляются в той мере, в какой эта группа придерживается отклоняющихся от элитных или противоречивых ценностей. Таким образом, детальное изучение субкультуры подчинённых групп и её связи с ценностями господствующей элиты должно принести часть искомого ответа. Доказательства редко будут представлены в окончательном виде, поскольку социальный кругозор любой группы содержит ряд разнообразных и даже противоречивых течений. Примечательным является не просто существование отклоняющихся субкультурных мотивов, поскольку они практически универсальны, а те формы, которые они могут принимать, ценности, которые они воплощают, и эмоциональная привязанность, которую они вызывают. Таким образом, мы располагаем кое-какими ресурсами для решения проблемы ложного сознания даже при отсутствии сопротивления.
Чтобы разбавить этот несколько абстрактный характер приведённой выше аргументации, возможно, будет полезно проиллюстрировать ту разновидность свидетельств, которые могут иметь непосредственное отношение к рассматриваемой теме. Предположим, например, что «на сцене» языковая формулировка, обозначающая издольщину или аренду, которая подчёркивает честность и справедливость этих институтов. Кроме того, допустим, что формулировка, которую арендаторы используют для описания этих отношений за спиной землевладельцев, совершенно иная – циничная и насмешливая [121] . Разве это не правдоподобное свидетельство того, что представления арендатора о данных отношениях в значительной степени демистифицированы – что он не принимает за чистую монету определение аренды в версии элиты? Когда Хаджи Аюба и Хаджи Кадира за глаза называют Хаджи Метла, Хаджи Кедикут или Пак Чети, разве это не достоверное свидетельство того, что их притязания на землю, проценты, ренту и уважение оспариваются по меньшей мере на уровне сознания, пусть и не на уровне действий «на сцене»? А как быть с религиозными сектами низшего класса (достаточно упомянуть только два примера из множества: квакеры в Англии XVII века и приверженцы саминизма на Яве ХХ столетия), которые отказываются от использования почтительных формулировок при обращении к своим социальным лидерам и вместо этого настаивают на простых формах обращения или использовании таких слов, как «друг» или «брат», при описании каждого человека. Разве это не красноречивое свидетельство того, что написанное элитой либретто для иерархии знати и уважения по меньшей мере не исполняется её подданными слово в слово?
121
Ярким примером, за который я признателен Бенедикту Керквлиту из Гавайского университета, в данном случае выступает земельная аренда в Центральном Лусоне (Филиппины).
Установить, в какой степени и какими способами крестьяне фактически принимают социальный порядок, пропагандируемый элитами, можно при помощи обращения к культуре, которую крестьяне создают на основе своего опыта, – к их «закулисным» комментариям и разговорам, их пословицам, народным песням и народной истории, легендам, шуткам, языку, ритуалам и религии. Отдельные элементы культуры низшего класса, конечно же, более актуальны для рассматриваемой проблемы, чем другие. Для любой аграрной системы можно выявить набор ключевых ценностей, обосновывающих право элиты на почтительное отношение, землю, налоги и ренту, на которые она претендует. Вопрос о том, встречают ли такие ключевые ценности поддержку или сопротивление внутри субкультуры подчинённых классов, по большей части имеет эмпирический характер. Если разбойники и браконьеры превращаются в народных героев, то можно сделать вывод, что нарушения элитных кодексов вызывают компенсаторное восхищение. Если различные формы внешнего почтения высмеиваются приватным образом, это может подразумевать, что крестьяне едва ли находятся во власти естественно установленного социального порядка. Если людей, которые пытаются выхлопотать персональную благосклонность элиты, избегают и подвергают остракизму представители их собственного класса, то перед нами свидетельство существования субкультуры низшего класса, обладаю щей санкционирующей властью. Однако отказ от элитарных ценностей редко бывает всеобъемлющим предприятием, поэтому лишь тщательное изучение крестьянских ценностей может определить основные моменты разногласий и совпадений. В этом смысле точки разногласий приобретают диагностический характер лишь тогда, когда они сосредотачиваются на ключевых ценностях социального порядка, разрастаются и усиливаются.
Именно эти вопросы я обдумывал более полутора лет, проведённых в деревне Седака, слушая её жителей, расспрашивая их и пытаясь понять проблемы, которые будоражили этих людей во время моего пребывания среди них. Надеюсь, что в результате мне удалось представить близкое к «земле» тщательное описание классовых отношений в этом очень небольшом месте (70 семей, 360 человек), которое переживает чрезвычайно масштабные изменения, вызванные «зелёной революцией», а именно переходом к выращиванию двойных урожаев риса. По большей части (хотя и не в полном объёме) это описание представляет собой рассказ о процессе, который предстаёт проигранной классовой борьбой против капиталистического сельскохозяйственного развития и его человеческих агентов. Само собой разумеется, что я посчитал важным внимательно прислушиваться к тем человеческим агентам, которых я исследовал, к их опыту, их категориям, их ценностям, их пониманию ситуации. Приведу несколько оснований для включения в моё исследование подобного феноменологического подхода.
Первая причина связана с тем, в каком направлении могут и должны двигаться социальные науки. В некоторых наиболее структуралистских вариантах неомарксизма стало модно допускать, что мы можем делать выводы о природе классовых отношений в любой несоциалистической стране Третьего мира непосредственно на основании нескольких диагностических характеристик – господствующего способа производства, способа и момента её включения в мировую экономику или характерного для неё способа изъятия прибавочного продукта. Эта процедура влечёт за собой чрезвычайно редукционистский скачок прямо от одного или очень немногих заданных экономических параметров к классовой ситуации, которая, предположительно, из них проистекает. При таком подходе отсутствуют человеческие акторы – имеются лишь механизмы и марионетки. Разумеется, экономические данности играют ключевую роль – они определяют значительную часть (хотя и не в полном объёме) ситуации, с которой сталкиваются люди, и накладывают ограничения на возможные и вообразимые ответы. Однако эти пределы широки, а внутри них человеческие акторы формируют собственные ответы, собственный классовый опыт, собственную историю. Как отмечает Э. П. Томпсон в своем полемическом высказывании против Луи Альтюссера,
«это [эпистемологический отказ от опыта] также непростительно для марксиста, поскольку опыт является необходимым средним звеном между общественным бытием и общественным сознанием. Именно опыт – зачастую классовый опыт – придаёт окраску культуре, ценностям и мышлению; именно посредством опыта способ производства осуществляет решающее давление на другие виды деятельности… Классы возникают потому, что мужчины и женщины в рамках определённых производственных отношений идентифицируют свои антагонистические интересы и начинают бороться, мыслить и задавать ценности классовыми способами. Таким образом, процесс формирования классов – это процесс самосоздания, хотя и в уже заданных условиях» [122] .
122
E. P. Tompson, Te Poverty of Teory and Other Essays (New York: Monthly Review Press, 1978), 98, 106–107.
Каким ещё образом способ производства может воздействовать на природу классовых отношений, если не в форме, опосредованной человеческим опытом и интерпретацией? Лишь охватив этот опыт во всей его полноте, можно будет утверждать нечто значимое о том, как отдельно взятая экономическая система влияет на тех, кто её формирует, поддерживает или уничтожает. И разумеется, если сказанное верно применительно к крестьянству или пролетариату, то нет никаких сомнений, что то же самое справедливо и для буржуазии, мелкой буржуазии и даже люмпен-пролетариата [123] . Исключить опыт человеческих агентов из анализа классовых отношений означало бы заставить теорию проглотить собственный хвост.
123
Данное утверждение справедливо и для той регулярной модели человеческой деятельности, которую мы именуем институтами. В качестве примера, на который стоит как следует обратить внимание структуралистам, можно привести государство.
Второе основание для того, чтобы поместить в центр исследования опыт человеческих агентов, связано с самой концепцией класса. Выявить некий класс в себе – группу лиц, занимающих сопоставимое положение по отношению к средствам производства, – дело хорошее. Но что, если такие объективные структурные дефиниции не находят особого отклика в сознании и осмысленной деятельности тех людей, которые получили подобное определение [124] ? Вместо простого предположения о полном соответствии между «объективной» классовой структурой и сознанием не будет ли гораздо предпочтительнее понять, как эти структуры воспринимаются человеческими акторами из плоти и крови? В конечном итоге, категория класса не исчерпывает всё объяснительное пространство социальных действий. Нигде этот момент не проявляется в большей степени, как в крестьянской деревне, где класс может конкурировать с родством, соседством, кликами и ритуальными связями как средоточиями человеческой идентичности и солидарности. За пределами деревни конкурировать за лояльность с классом также могут принадлежность к определённой этнической или языковой группе, религии и региону. Категория класса может быть применима к одним ситуациям и неприменима к другим, она может усиливаться другими связями или пересекаться с ними; для одних она может быть гораздо важнее, чем для других. Те, кто испытывает искушение отвергнуть все принципы человеческого действия, которые противоречат классовой идентичности как «ложное сознание», и ждать «детерминации в последней инстанции», о которой пишет Альтюссер [125] , скорее всего, предаются напрасным ожиданиям. Между тем беспорядочная реальность множественных идентичностей так и останется тем опытом, который направляет социальные отношения. Ни крестьяне, ни пролетарии не выводят свои идентичности напрямую или исключительно из способа производства, и чем раньше мы обратим внимание на конкретный классовый опыт в том виде, в котором он проживается, тем быстрее мы сможем оценить как препятствия для формирования классов, так и соответствующие возможности.
124
См. убедительную аргументацию в этом направлении в следующей работе: James Brow, «Some Problems in the Analysis of Agrarian Classes in South Asia», Peasant Studies 9, no. 1 (Fall 1981): 15–33.
125
Рассуждая о структуре уровней (инстанций) общественного целого, Альтюссер указывал на принцип, или закон, детерминации в последней инстанции неэкономических структур экономикой (см., например, Альтюссер Л. Ошибки классической экономии: набросок понятия исторического времени, в: Неприкосновенный запас, 2022, № 2 (142). С. 23) – прим. пер.
Ещё одним обоснованием тщательного анализа классовых отношений является то, что в деревне – да и не только там – классы перемещаются под странными и обманчивыми лозунгами. Они воспринимаются не как призрачные и абстрактные концепции, а в слишком человеческой форме особых лиц и групп, особых конфликтов и борьбы. Специфику этого опыта применительно к рабочему классу уловили Фрэнсис Фокс Пайвен и Ричард А. Клоуард:
«Начнём с того, что человеческий опыт лишений и угнетения переживается в конкретной обстановке, а не является конечным продуктом масштабных и абстрактных процессов, – и именно конкретный опыт превращает недовольство людей в конкретные претензии, относящиеся к конкретным целям. Опыт рабочих – это опыт фабрики, стремительного ритма конвейера, начальников цехов, доносчиков, охранников, хозяина и получения зарплаты. Монополистический капитализм не является тем непосредственным опытом, который они переживают» [126] .
126
Frances Fox Piven and Richard A. Cloward, Poor People's Movements: Why They Succeed, How They Fail (New York: Vintage, 1977), 20, курсив добавлен.
Точно так же опыт малайского крестьянина – это опыт растущей арендной платы за землю, скупых землевладельцев, разорительных процентов у ростовщиков, комбайнов, вытесняющих крестьян с земли, и мелких бюрократов с их дурным обращением. В опыте малайского крестьянина нет денежных отношений или пирамиды капиталистических финансов, которая делает упомянутых землевладельцев, владельцев комбайнов, ростовщиков и бюрократов лишь второстепенным звеном в сложном процессе. Поэтому не слишком удивительно, что классовый язык в деревне содержит «родимые пятна» своего особого происхождения. Селяне не называют Пака Хаджи Кадира агентом финансового капитала – для них он Кадир Чети, поскольку именно посредством ростовщической касты четтиаров, которая господствовала в кредитовании села примерно с 1910 года до Второй мировой войны, малайский крестьянин получал максимально принудительный опыт встречи с финансовым капиталом. То обстоятельство, что слово «четтиары» несёт аналогичные коннотации и для миллионов крестьян Вьетнама и Бирмы, является данью гомогенизации опыта, который принесло проникновение капитализма в Юго-Восточную Азию. И это не просто вопрос распознавания того, что перед нами некая маскировка, и раскрытия скрывающихся за ней реальных отношений, ведь маскировка, метафора являются частью этих отношений. Малайцы исторически воспринимали ростовщика как собственно ростовщика и как четтиара, то есть как чужеземца и немусульманина. Точно так же малайцы обычно воспринимают лавочника и скупщика риса не только как кредитора и оптового торговца, но и как человека иной расы и иной религии. Таким образом, понятие класса в том виде, в каком он проживается в опыте, почти всегда представляет собой сплав, содержащий неблагородные металлы; его конкретные свойства, его способы применения являются свой ствами сплава, а не чистых металлов, которые могут в нём содержаться. Либо мы принимаем этот сплав таким, каким мы его обнаруживаем, либо нам вообще придётся отказаться от эмпирического изучения классов.