Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
На улицах полно людей, все куда-то спешат. В душном воздухе витают запахи бензина, пота и теплого пива. Перед огромной желтой цистерной, запотевшей под знойным солнцем, стоит очередь мужчин. Счастливчики с бокалами в руках неторопливо потягивают пиво. Неподалеку, у ворот университета, появляются гурьбой туристы. Одни перебросили черные пиджаки через плечо, другие выпустили на брюки полосатые рубашки, смотрят задрав головы, взгляды мужчин устремлены на цистерну с пивом. Гид, пожилой человек с фотоаппаратом на груди, звонко начинает рассказывать о соборе святого Иоанна. Саулюс останавливается в сторонке, ему приятно слушать этого человека, влюбленного в родной город и его историю. От группы отделяется полногрудая женщина — на одной руке у нее болонья, в другой авоська с покупками — и подходит к Саулюсу.
— Не подскажете, где универмаг?
До Саулюса не сразу доходит ее вопрос, и она переспрашивает.
— Вот тут. Тут! — Саулюс бросает гневный взгляд на женщину и торопливо сворачивает на улицу Горького.
Перед Дворцом художественных выставок он сбавляет шаг, смотрит на картины в витрине, не может узнать, чьи они, и раздумывает: зайти или нет? Но почему он боится показываться на людях? Выпьет чашечку кофе. Крепкого черного кофе. Не помнит уже, когда пил, ведь в деревне…
В полумраке кафе за длинным низким столом устроилась веселая молодая компания. Видно, студенты после экзамена. Дальше женщина с маленьким мальчиком. Вот и все. Удивляться приходится, как здесь пусто, ни одного знакомого. Саулюс, повеселев, подходит к стройке.
— Один кофе, Стасяле, — просит.
Молодая, всегда благожелательная женщина, знающая половину представителей мира искусства Вильнюса, живо оборачивается, в ее глазах — удивление.
— Это вы… А вас ищут.
— Милиция?
— Друзья, что вы! Спрашивают, не заходил ли! Говорю, целый месяц не видела.
— Лето, Стасяле. Порхаем, будто пчелы. С цветка на цветок, некогда и в улей вернуться.
Саулюс сам удивлен, что может так весело и беззаботно говорить.
— Еще из этой капельку… — машет рукой на пузатую бутылку французского коньяка с золотой надписью «Remy Martin».
— А если опять друзья будут спрашивать?
— Скажите, что я жив и здоров.
Он устраивается за укромным столиком у стены, за перегородкой, обитой искусственной кожей. В этих крохотных купе стоящего на вечном приколе вагона каждый день перемалывают будни литературы и искусства, притупляют боль бессонных ночей и празднуют минутные победы. Здесь делят гроши, а богатые и могущественные щедро швыряют крохи, здесь завязывают знакомства с женщинами и деловыми людьми; солидные, титулованные, сурово судящие о морали ближних таланты, раненные стрелой амура, заглядывают сюда с женами друзей или «многообещающими начинающими…». Это место смахивает на базар: здесь покупают и продают, торгуются и ударяют по рукам, бранятся и плачут, суют руку в чужой карман и возводят ореолы. Сколько раз — сто, а может, несколько сотен — и он был здесь ухмыляющимся клоуном и тихо страдающим арлекином. Сейчас… уже не то, нет былого размаха… «Неужто мы постарели? Неужто превратились лишь в зрителей? Ленивых, равнодушных, все и вся взвешивающих и ко всему примеривающихся. Какой из этого толк — прежде всего спрашиваем самих себя. Ведь, кажется, именно из этого кафе… правда, перед тем посетив за вечер еще три веселых заведения, вышли мы заиндевелой зимней ночью на улицу; наперебой хулили богов Олимпа и редакторов, поющих гимны конъюнктуре; брели в обнимку, сами не зная ни куда, ни зачем, да это было и неважно. Запоздалые прохожие издалека огибали нас, приятно было крикнуть идущей на другой стороне улицы женщине: «Эй, девочка!» Где-то впереди вырос унылый скверик, бюст под голыми деревьями. Мы развалились на скамье, болтали невесть о чем. Балтуоне встал, подошел к памятнику, прислонился. «Ребята, посмотрите, как бы выглядел мой бюст на таком постаменте!» Мы радостно захохотали. Балтуоне не унимался. «Мы говорим о гуманизме, о внимании к человеку, а вот бедняжка мерзнет. Ведь зябко тебе, дяденька? Слез бы ты с этой кучи кирпича, побегал бы. Ах и мерзавец же твой папаша скульптор Неизвестно кто. Мог бы хоть одеть потеплее…» Мы предложили Балтуоне — подари-ка ему пальто. «Нет, ребята, что могу, то могу — шапку!» И напялил свою потрепанную ушанку на заснеженный бюст. А потом… Машина с маленьким зарешеченным окошком, ледяной душ, дощатые нары. Утром — долго допрашивали, что-то писали и сказали наконец: «Вы можете убираться, только за ночлег не забудьте заплатить, а ты, — показали на Балтуоне, — останешься». Балтуоне дико обиделся: «Я вам еще раз напоминаю: я поэт Балтуоне! Скоро вы возьмете меня… мой сборник стихов и увидите… Я не буду молчать, я пожалуюсь. Дайте телефон, мне надо позвонить». Никто не спешил давать ему телефон. Мы позвонили на улице, из автомата, большому другу юных талантов, и тот, побрюзжав и напомнив нам, что дар божий надо лелеять с юности, еще в тот же день вытащил Балтуоне на свет божий. Мы снова отметили это событие, но уже без всякого размаха, даже не нашли о чем поговорить. Конечно, когда издательство отвергло рукопись, Балтуоне стал пострадавшим, жертвой. И по сей день он таков… Ого, если бы вспомнить все встречи… Нет желания». Если и вспомнится иногда какая-нибудь шалость юных дней, Саулюс отгоняет эти воспоминания, боится их как привидений. «Неужто и впрямь стареем? Постарели? Со снисходительной улыбочкой глядим на молодежь. Пока еще с улыбочкой, а скоро начнем их воспитывать, станем объяснять, что хорошо и что плохо. «Старики», — скажут они. А может, мы просто испугались потерянного времени?»
Рюмка пуста, кофе остыл. «Надо бы повторить», — думает Саулюс, облокотившись на стол, но хорошо просто так сидеть в углу, и он не может встать, не может даже руку опустить. Хоть бы сама барменша догадалась. «Стасяле, еще одну», — говорит он мысленно, но Стасе не видит, ее нет. Перед глазами из темного густого тумана, из ночи выплывает лицо старой женщины, оно знакомо, ей-богу знакомо, только Саулюс не может вспомнить, где видел его. Но это же мать. Его мать, Матильда Йотаутене. А может, и не она, просто похожая как две капли воды, да это и неважно, правда неважно. Лицо матери, каждая морщинка, взгляд ее глаз — суровый и родной, скорбный и радующийся — сопровождает Историю, идущую через Лепалотас, через всю Литву и Европу. В ее глазах — встречающих и провожающих, благословляющих и осуждающих — умещается все, обретая новый, неведомый образ, живую плоть и мятежную душу… Хаос пляшущих линий и штрихов, эта бесформенная масса, будто кратер лаву, исторгает все новые знакомые и незнакомые лица, людей, судьбы… Дайте мне лист бумаги и карандаш… Здесь же, в кафе, как Тулуз-Лотрек среди пьяного гомона… О господи, ну и сравнил! Кто ты такой, Саулюс-Витаутас-Юргис Йотаута, сын Казимераса? У тебя нет даже паршивого карманного блокнота. Рисуй на мягкой салфетке «шариком». Пальцем на столе… Не все ли равно, ведь потом это будет списано в убытки. Той же самой рукой. А если не твоей рукой, то чьей-нибудь чужой, результат один и тот же. Но почему ты издеваешься над собой? Привык быть насмешливым и безжалостным. Может, скажешь — жизнь научила? А может, добродушные дяди, которые великодушно поощряют и поднимают, пока твои крылья не окрепнут и ты не станешь с ними рядом, а тогда бьют тебя дубинкой по голове — не смей расти больше, не смей бросать тень на своего учителя, не суй пальцы к его лавровому венку, не смей отщипнуть ни листочка. Неверие разъедает тебя будто ржавчина, ты понимаешь, что должен взяться за что-то большое и важное, но опускаешь руки. Саулюс Йотаута, неужели ты и теперь?.. Неужели и теперь ты еще сомневаешься в себе? А может, это лишь тревога твоих последних дней, боль из-за ухода Дагны, пытка раненого мужского самолюбия? Что это, скажи? Откуда этот туман, эта черная ночь, из которой глядят на тебя глаза, из которой идут к тебе люди, целыми толпами, катятся, словно волны Атлантики у подножия Пиренеев… к тебе, к тебе идут люди, ты не находишь сил ни встать и убежать от них, ни идти им навстречу…
«Еще кофе, Стасяле…» И впрямь, он возьмет кофе и коньяк. Но решение запоздало; Саулюс съеживается: услышал, как зарокотал бас Ругяниса, и показалось, что его стукнули по макушке. Уповай только на одно: не заметит, уйдет, решив, что в кафе пусто. Саулюс прижимается к стене, прячется за высокую перегородку, но видит: высится выгнутая дугой спина, а глаза исподлобья обшаривают кафе; он боится блеска этих глаз, как приближения лезвия ножа.
— Не могу, товарищ Ругянис… Дам вам только кофеек.
— Ты… мне… только кофеек? Эти помои? Третий раз гущу процедила… кофеек называется…
— Товарищ Ругянис, почему вы так?
— Люблю тебя, Стасе, гадючка. Не веришь? Дай бутылку коньяка, вдвоем с тобой выпьем, и я тебе расскажу.
— Хорошо, я вам дам одну рюмочку.
— И себе налей.
— Спасибо, не могу…
— Окажи мне эту любезность, Стасе… Люблю тебя, гадючка…
— Не дурите, товарищ Ругянис. Отойдите!
— Ах ты… Если б ты видела мою душу… Гадят в нее все, кому не лень… Но я еще покажу, кто такой Ругянис. Я слишком крупная рыба, чтобы они меня проглотили. Не выйдет!
— Вы присядьте, товарищ Ругянис.
— Брр, ненавижу…
Саулюс слышит приближающуюся нетвердую поступь, заслоняет левой рукой лицо и ждет, не пронесет ли…
— В этой вонючей дыре, оказывается, есть люди… — слышит он голос.
Человек ставит, расплескивая, чашку кофе, ставит рюмку, разваливается напротив и только теперь поднимает глаза. Покрасневшие, мутные глаза, кажется, вываливаются из глазниц. Челюсть отвисла, обнажая пожелтевшие лошадиные зубы.
— Йо-тау-та?!
От него шибает перегаром.
Саулюс откидывается, прижимается спиной к спинке дивана и, горько усмехнувшись, в свою очередь выговаривает:
— Ругянис?!
Облитые кофе и коньяком пальцы Аугустаса Ругяниса ползут по краю стола, впиваются в столешницу, раздуваются, словно насосавшиеся крови пиявки.
— Может, скажешь: катись к черту?
— Почему? Сиди. Это же не мой дом.
— А если в твоем дому, Йотаута?
— В своем доме я хозяин.
— И все-таки что бы ты мне сказал?
— Перестань кривляться.
Ругянис пытается встать, но, не в силах отодрать от стула отяжелевший зад, удобнее устраивается за столом, оборачивается к стойке:
— Стасе! Давай сюда бутылку!
— Не надо, товарищ Ругянис.
— Кому не надо? Мне или тебе?
— Обоим.
— Ты пьешь, Йотаута?
— Выпил.
— Горе заливаешь, Йотаута?
— Не приставай. Я же тебя не спрашиваю…
— Ну, я-то все могу сказать. Ломаю лед, Йотаута, и сломаю, вот увидишь!
— Желаю удачи.
— Иронизируешь?
— Я серьезно. Посражайся за себя.
Ругянис облокачивается на стол, подается всем телом вперед, его прищуренные глаза впиваются в Саулюса.
— Ты сказал, Йотаута, что я сражаюсь за себя? За себя? Тебе так кажется?
— Помнится, когда-то ты говорил: если я за себя не постою, то кто постоит?
— Бывает, наговоришь чепухи. Но сейчас, Йотаута, в данной ситуации, я сражаюсь за себя, так, по-твоему, получается?
— Ты пьян, товарищ Ругянис, да и вообще нам с тобой лучше… Будь здоров.