Ошибись, милуя
Шрифт:
В том, как назвал Семен Анисью, Ефим не уловил ничего обидного ни для нее, ни для себя, наоборот, в интонации его голоса было что-то бесконечно доброе, отцовское. Ефим не знал, что сказать, и, поглядев на Анисью, поджал губы.
— Мы ведь, Семен Григорич, — вдруг объявила Анисья, — я и Ефим вот, пришли звать тебя в гости. Может, посидишь с верными-то людьми. Поглядишь на наше горькое веселье.
— Ну да, — подсказал Ефим. — Небось скука одному-то.
— Да, пожалуй. Что ж не посидеть в честной компании. Я ничего. Вы идите, я приберусь немного и приду.
Ефим и Анисья вышли в сени, и Ефим в радостном возбуждении подхватил ее под мышки, начал кружиться с нею. Она едва отбилась и, чуть не плача, сказала:
— Как ты не поймешь. Да уж вот так, Ефим, ежели напрямую: кончится праздник, и чтобы ноги твоей у меня не было. — Анисья говорила и, сдвинув брови, упрямо глядела в отрезвелые глаза Ефима, почему-то надеясь, что он не свяжет последних слов ее с агрономом: он, агроном, выше всяких подозрений, и даже святое чувство ревности не может поставить их вровень. Находя себя не запятнанной перед Ефимом, Анисья могла говорить и говорила с ним прямо и жестко.
Но Ефим знал ее податливость и надеялся на свое:
— Говори, Аниска, все, что хошь, а приду — не выгонишь. Нешто мы мало знаем друг друга. Ма тант, а ля жур.
— Я одурела от вас. Я ничего не могу. У меня нет больше сил, — Анисья заплакала крупными слезами и выбежала из сенок, зачерпнула в пригоршни снегу и начала студить в нем свое горячее заплаканное лицо. Ефим тоже спустился к ней, пытаясь обнять ее, приласкать:
— Простынешь, Аниска. Пойдем. Вон, кажись, и Семен Григорич прошел. Слышишь?
— Оставь меня — навязался на мою душу. — Анисья обрала с ресниц и щек крупинки снега, холодными пальцами остудила лоб. Помолчав и преодолев в себе какое-то сомнение, спокойно и настойчиво спросила, уже только одним этим насторожив Ефима: — Ты слышал когда-нибудь, как наши бабы травят мужиков?
— Это к чему? — голос у Ефима дрогнул, и Анисья заметила это, переспросила совсем по-чужому:
— Слышал, спрашиваю?
— Мало ли болтают, — отмахнулся он, однако на душе у него сделалось потерянно и неуютно. Чтобы подавить в себе гнусную догадку, сердито прокашлялся: — У нас, что ж, не с той стороны рожа затесана. Погоди маленько. Это мы еще посмотрим… А сейчас пойдем. Ведь дрожишь вся.
Он взял ее под локоть, но она решительно отстранилась и, поднявшись по ступеням, ушла в избу. А Ефим остался на улице, удивляясь и оттого веря своему нешуточному смятению: «Шалая бабенка, язви ее, что хошь такая изладит — потом пойди…»
Скоро пришел и Семен. Анисья взяла у него шапку и с бережной лаской подержала в руках, потом хотела повесить с одеждой гостей, да передумала и положила на горку подушек на своей кровати. Все заметили, что хозяйка, минуту назад задумчивая и грустная, вдруг встрепенулась и просияла.
Семен обошел гостей и с каждым поздоровался об ручку, присел к столу с краешка, от переднего угла отказался, хотя там ему освободили место. Гости притихли и прибрались: бабы спрятали свои руки на коленях, перебирая под столом кисти скатерти. Мужики, изрядно тяжелые, будто наскочили на стену, пробовали сидеть чинно и прямо. Но скоро нашлось для всех интересное дело — стали разглядывать, как Анисья из артельной бутыли цедит по стаканам мутноватую самогонку, от которой остро пахло сладковатым дымком. Когда разобрали стаканы, то Семену не оказалось, и все в голос закричали:
— А Семена Григорича обнесла.
— Слышь-ко, Анисья?
— Ему штрафную, ведерную, дай.
— За опоздание как.
Анисья, ушедшая было на кухню, тут же вернулась, держа в руках полный граненый бокал из толстого стекла, с отбитой пяточкой. То, что бокал нельзя было поставить, всех развеселило:
— Во-во, тут зла не оставишь.
— И то, взялся — держи до дна.
— Вчистую и на юбочку.
— Ай да Анисья.
Семен при общем к нему внимании не мог сразу отказаться и, конфузясь и страшась, взял из рук Анисьи с верхом налитый бокал, тотчас же и отпил из него, чтобы не расплескать. Не сразу поверил своему вкусу, старательно облизал пресные губы — да в бокале оказался самый обыкновенный квас, по цвету неотличимый от мутноватой сивухи. Семен редко и мало пил вина, а сейчас, слабый после болезни, попросту испугался полного бокала, который волей-неволей пришлось бы выдержать, но исхитрилась для него Анисья. Он нашел ее глазами — она что-то подавала гостям и будто ждала его взгляда, с веселой строгостью ужала губы, и легким знаком одних ресниц сказала: «Пей да помалкивай».
— За разудалую масленицу, — объявил Семен и возбудил всех, сам выпил бокал до капельки, победно опрокинул его на стол.
— Ловко управился.
— Да уж утешно.
Семен перевел остановившееся дыхание, огляделся и стал весело рассматривать гостей.
Справа от него, на скамейке лицом к окошкам, сидела тетка Анна, крестная Ефима, свинарка, в новой палевой кофте с пышными борами по плечам. Высокий глухой воротник туго перехватил ей шею. И, полногрудая, здоровая, вся она пылала густым бабьим багрянцем. Пила она из своего стаканчика мелкими глоточками, с отвращением и тошнотной мукой, ругая себя жестоко:
— Будь ты проклята, кто велит-то.
Рядом с нею уже выпил свое и заедал горечь свеклой, закровянив усы, кузнец Парфен Постойко. Он через Анну тянулся глазами к Семену, хотел обрадоваться и поздороваться с ним, но широкая Анна застила: то клонилась через стол к черной глухой старухе и что-то втолковывала ей, помогая себе руками, то, откинувшись, махала на себя красными ладошками и выкрикивала:
— Задохлась, окаянная. Воды, Анисья.
Далее, с конца стола и в переднем углу, ужались подруги Анисьи, подойщицы, то и дело путавшие в тесноте свои вилки, куски и стаканы, отчего все время смеялись, пряча друг за друга грубые, шершавые и скромные милые лица.
На той стороне стола зорко совела черная старуха, мать Ефима, и, по-кроличьи не размыкая истонченных в провале губ, что-то торопливо жевала. Слева от нее, выпрямив спину по косяку окошка, столбенел подручный Постойки, молодой Игнат. Он хотел казаться трезвым и потому застыл в пьяной выдержке, от которой ему думалось, что он трезв как стеклышко. Далее стол кончался, и как-то сбоку к нему лепился приказчик Сила Ипатыч Корытов, как всегда сунувший руки под свои ляжки. Он, видимо, принадлежал к тем людям, которых не зажигает, а только томит вино; вот и был затомлен сейчас Сила Корытов: как-то весь осунулся, оглазастел, а лицо взялось нездоровой краснотой. Возле него увивался Андрей Укосов, вообще не имевший своего постоянного места. Он пил и закусывал на ходу. Особенно пришлись ему по душе гороховые пироги, и он брал их один за другим, разламывая перед глазами Корытова, соблазнял, сладко причмокивал:
— Вкуснота же, Сила Ипатыч. Отведай толечко. Возьми хоть на нюх. Ну, как я. Гляди. — Укосов приставлял к губам край стакана и вместе с ним закидывал голову, потом задорно крякал и, отведя руку с порожним стаканом, шало и задачливо оглядывал гостей, все ли видели его удаль. Потом белыми, молодыми зубами отхватывал от пирога большие куски и, не жуя, глотал их, как говорится, живьем. Выпучив глаза на последнем куске, подошел к девкам и, подражая Ефиму, понес ахинею: — Ма тант. Аля траляля. Мо-жар.