Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ведь они у него небось под одну запашку? — перебил постояльца Огородов.

— Все не все, однако массивы крупные. В том-то и дело, Семен Григорьевич. Но главное — машины. Да вот суди сам. Пашет он только плугами. Половину почти засевает сеялкой. Косит жатками и молотит машиной. И черный пар у него в большой чести. А отсюда и чередование культур. Ведь вы сплошь и рядом сеете хлеб по хлебу. Не так ли?

— Да что о нас говорить.

— А говорить надо. И говорить пора во весь голос. Я о себе. Никогда еще, Семен Григорьевич, я так не понимал и так не жалел вашего мужика, как сейчас. И больно и обидно за него. В Межевом ходит в обороте более четырех тысяч десятин пашни. Ведь это только сказать — четыре тысячи! Целое государство можно прокормить.

— Ты как-то и запомнил, — удивился Огородов. — Цифры все-таки.

— Не цифры, Семен Григорьевич, для меня это теперь сама живая жизнь. Четыре тысячи десятин, да ты их помножь-ка по крайней мере хоть на сто пудов. Это же горы хлеба.

— Ты, Исай Сысоич, многонько хватил. Не то хлеб, что в поле, а то, что в сусеках.

— Может быть. Может, в запале я и перебрал. Но сама идея. Разве уж так она далека от реальности. Прикинь сам, сто пудов с десятины — разве это много?

— Я с тобой не спорю, Исай Сысоич, дорогой мой. Конечно, раз есть земля, с нее и счет начинать. Но для дикого земледелия всегда мало земель. Как бы вам пояснить это. Да вот. Думаю, что надо за мужиком незамедлительно закрепить землю без всякой со стороны опеки над нею. Это раз. Наш крестьянин любит землю и быстро научится обихаживать ее. Поглядите, как большинство мужиков сердечно ухаживают за своим конем. Он, мужик, сам недоест, недопьет, а коня приберет и выведет. Извини, Исай Сысоич, я прервал тебя.

— Ну какой разговор. Я же отдаю себе отчет, что вас все эти вопросы волнуют в значительной мере больше, чем кого-либо. Так вот, если вы помните, я начал разговор с Петра. Нет, нет, я не одобряю его, но не перестаю удивляться, как высоко он понимал свою честь. Я, Семен Григорьевич, воспитан в духе уважения к нашему многострадальному дворянству за его бескорыстный подвиг в литературе, искусстве, философии и за постоянное чувство человеческого достоинства, которым оно умело дорожить. Там не прощали обид, а уважение к личности ставили выше самой жизни. Хоть тот же Пушкин. А Лермонтов. Ты можешь возразить, что у великих людей каждый шаг освещен великой целью. Не спорю. Но жизнь-то одна: что у великих, что у нас, грешных. И подвиги людские надо мерить одной мерой: сознанием чести и долга. И вдруг здесь, в вашей глухомани, встречаю удивительный пример того, как высоко понимается в народе нравственное достоинство человека. Для меня это решительно ново. Прошу прощения, Семен Григорьевич, я не только о вашем Петре. Дайте, пожалуйста, досказать. Ведь я-то вначале оценил все это как глупое мальчишество. А сегодня посадил меня из Туринска попутный борковский мужик, Максим. Да вы знаете, отец Симочки, Угаров. Да, да, Угаров. Он самый. И вдруг узнаю, что Симочка решила заточить себя в монастырь. Вот я и спрашиваю, откуда это высокое понимание чести, морали, совести? Не на пустом же месте все это возникло. Значит, среда, в которой она родилась и выросла, дала ей ясное представление о красоте души и наделила ее могучей силой духа. И тогда подумал я, Семен Григорьевич, какие там к черту Ромео и Джульетты, когда на наших глазах происходят живые трагедии, куда сильней и страшней выдуманных книжным народом. Надо только суметь приглядеться к ним. Все мои прошлые взгляды на ваших людей опрокинуты с корня. А земские отчеты, вроде бы мертвые выкладки, они окончательно доконали мои старые убеждения. Здешняя жизнь была для меня темна, глуха и неинтересна. Я считал, что достаточно хорошо знаю ее, чтобы судить о ней, как о чем-то диком, сдерживаемом только полицейским усмотрением. На этом уровне жизнь мужика разумна, хотя сам он этого и не понимает. Я со злобой думал: пусть не понимает, пусть ненавидит, однако пашет, сеет хлеб, плодится, ходит на войну, когда позовут. Значит, в целом-то живем мы в благоустроенном государстве со своей предначертанной судьбой. Разумеется, кто-то живет лучше, кто-то хуже. Всех не выравняешь. Но сверху — я имею в виду министерства, ведомства, губернские власти — идут циркуляры, законы, уложения, где расписана вся жизнь мужика, — живи он и радуйся. А на деле, Семен Григорьевич, полная неразбериха, жуткая путаница — мертвый тупик. Я поглядел, земство завалено жалобами на старост, урядников. Люди, прикованные к общинной телеге, понимают свою безысходность и работают плохо, нерадиво, всяк рвет себе не по труду, а по ловкости, хитрости и силе. По деревням уезда едва ли не каждый день драки с увечьями и убийствами, поджоги, кражи, грабежи, самосуды, захваты чужих земель, покосов. Молодые, здоровые парни легче идут в тюрьмы и каторгу, чем в солдатчину. Если рекрутов обвывают всей деревней, то над тюремщиком поплачут родные да редко — сосед. И самое страшное, Семен Григорьевич, заключено в том, что много самоубийств. Противоречия, дикость и всякие житейские несуразицы разрешаются одним разом — палысть по горлу, и сведены все счеты. А происходит это опять же оттого, что человек не знает цены своего труда, не знает цены себе. Порой, отстаивая свою поруганную честь или терпя притеснения, неправду, не задумываясь идет на самые крайние меры. Не осознав ни себя, ни своей жизни, легко жертвуя собою. А представь хоть на минутку, что мужик со всеми своими бедами и лихой решимостью возьмет и вольется в общественное сознание, которое уже бесконечно отравлено всеобщим недовольством, — ведь это снова пятый год. Это как пить дать. Извини, Семен Григорьевич, прорвало меня, оттого и говорю так долго и запально. А вывод мой краток. Надо немедленно разделить землю между крестьянами, сделать ее собственностью крестьян. Ваш мужик выстрадал свою святую волю и морально созрел на свободный труд на свободной земле. И только эта мера поднимет его культуру, правосознание и укрепит здравый взгляд на собственность. Вот и все.

— Засиделись уж мы с вами, Исай Сысоич. Мать небось ждет к самовару, — напомнил Семен Григорьевич и встал. — Очень вы меня обрадовали своими выводами. Знайте же, что я ваш единомышленник. И наш долг — помочь мужикам развалить общину. В душе каждого трудолюбивого мужика нету другой, более желанной мысли. Но сама по себе община не отомрет. Нужны усилия и настойчивость. Давайте рука об руку в меру своих сил и возможностей.

— Я согласен. И более того, Семен Григорьевич, буду считать, что этим стану отрабатывать свой хлеб. Сибиряк стоит того, чтобы ему послужить.

На первом же сходе, собранном перед уборкой, Огородов и Исай Сысоич Люстров открыто и резко выступили против общины, и половина мужиков сразу поддержала их. И только крепко уперлись зажиточные хозяева, обещая упорную борьбу за старые порядки.

XXI

Села по Туре, от самого Верхотурья и вплоть до Тюмени, были когда-то в старину богаты раздольными выпасами и заливными лугами, на которых выгуливались несметные мужицкие стада. То ли травы по займищам росли добрые, то ли сена мужики умели ставить уедные, а может, и молочный скот был пущен в удойную породу — только масло туринское никогда не выводилось на Ирбитской ярмарке и у самого Макария ходко шло, в Нижнем Новгороде.

С годами, когда обезличенная и истощенная общинная пашня стала давать мизерные урожаи, мужики, вместо того чтобы ухаживать за нею, рьяно взялись расширять посевы за счет кормовых удобий. Под, соху легли лучшие луга и пастбища, через пять — восемь лет, превратившиеся в худородные надельные лоскутки. И конечно, сборы зерна они подняли мало, а вот молочные стада были загублены навечно. Однако былая слава туринского масла еще продолжала жить, и к Ивану-постному, который приходится на самый конец августа, в селах по-прежнему появляются скупщики и маклаки, возникают скоротечные торжки, где мужики и бабы, почти не отрываясь от полевых работ, продают не только масло, но и яйца, шерсть-летнину, хлеб-новину, холсты, половики, мед, рыбу свежего посола и даже березовые веники. Конечно, для крестьянского двора торговля в самую припасливую пору — дело не только накладное, но и попросту неразумное, однако иного выхода у мужика нет: подступают осенние подати, а иванов пост, кстати, кладет строгий запрет на скоромное — вот и становится мужик волей-неволей угодником царю и богу: сам садится за постный стол, а скоромные припасы идут в продажу.

Именно сейчас податные инспекторы собирают по деревням свою жатву — не зная покоя, хищно следят, чтобы мужик не унес в кабак объявившуюся у него копейку: ежели сейчас, в прибыльную пору, не сорвешь с плательщика цареву дань, потом весь год станешь с него выколачивать недоимки. Под Ивана-постного казне положено крепнуть, потому-то сам исправник, Ксенофонт Павлович Скорохватов, не спит ночей, мечется по уезду, оглашая звоном поддужных колокольчиков самые глухие проселки.

Нету мужику покоя и у припасов, но осень для него славная пора: именно сейчас мужицкое хозяйство выходит из долгов, именно сейчас от сытости и достатка легко завязываются на мясоед свадьбы, с городскими оптовиками вершатся сделки на поставки хлеба, сена, дров, мочала, затевается строительство жилья, запашка новых земель, а те, что покрепче да пообористей, в мыслях замахиваются на железо, потому что умные головы постигли мучительный смысл плугов, косилок, сортировок и даже молотильных машин, которые пошли по деревням уже не в диковинку. Но есть и такие хозяйства, куда вместе с осенью приходит нужда, где покрывают старые долги за счет новых. Именно в таком положении оказался двор Огородовых.

Мать Фекла, привыкшая с младшим сыном горевать на скудных хлебах, опять собиралась тихо и покорно ждать голодной поры, утешая себя печальным согласием — де не первая зима волку. Авось не околеем. Петра, бывало, одни предчувствия трудных времен повергали в тяжкое уныние — он становился мрачным, замкнутым, терял волю к труду, запускал всякое дело, а иногда и плакал. Матери Фекле он был хорошо понятен. А вот Семена, своего старшего, разумела она плохо.

Семен знал, что его ждет нелегкая зима: чтобы покрыть все долги, ему придется продать лошадь и большую часть урожая, которым и без того можно было прокормиться много до масленки. Но Семен, к удивлению матери, жил бодрой и безунывной жизнью: самому ему все время казалось, что он только проснулся после дурного сна и встретил светлое, солнечное утро, пообещавшее ему бесконечную работу и счастье не знать устали в этой работе. Родной окружающий его мир, люди, природа, ее ежедневные перемены и откровения — все так глубоко занимало его ум, что он прочно забывал все печали и невзгоды, неминуемо поджидавшие его. Мать Фекла, глядя на сына, не в шутку тревожилась за него: ладно ли с ним, что он всегда беспричинно весел, неруглив, спокоен, будто нету у него никаких забот. Не понимая его, она не могла радоваться вместе с ним: «Простоватый какой-то, боже милостивый, как жить-то станет среди наших, межевских. Ведь они, межевские, того и гляди, обведут вокруг пальца, а он, знай, ко всякому делу с улыбочкой. В кого они у меня? — горько спрашивала она одной думой о живом и покойном сыновьях.

А Семен вроде и не замечал тревоги матери, да и до того ли ему было, когда светлый и радостный мир труда, забот и ожиданий захватил и увлек его всего без остатка. Правда, Семен мучительно переживал смерть брата, не мог избавиться от чувства своей вины перед ним и потому жалел его неизбывной жалостью виновного, но вместе с тем поступок Петра повлиял на Семена странным образом: Семен будто сам прошел по краешку могилы и содрогнулся от ее близкого, сырого и тленного дыхания, обдавшего его сердце мерзким холодом. И после этого опаловое, высокое, теплое небо, живою зеленью покрытая земля, яркое, ласковое солнце, милое домовитое под ним гудение пчел и оводов — все, решительно все сделалось Семену необыкновенно дорогим и высоким, а видеть небо, ходить по земле, слышать голоса петухов стало для него как бы осознанным даром, чего не мог понять и оценить несчастный брат. «И никто не пособил ему в роковую минуту, — страдая, думал Семен. — Никто не сказал, что человеку дана земля и надежда. Ведь это так просто, так верно и хорошо». В Семене вдруг проснулись и обострились все чувства, он с удвоенной жадностью полюбил жизнь свою, свою работу и теперь тверже знал свое место и назначение в ней.

А на дворе предосенье. Погода стоит сухая, тихая и кроткая, с блеклыми, но свежими зорями и росными прохладными ночами. Воздух тяжко хмелен от сытых августовских припасений: по дворам, гумнам и дорогам пахнет теплыми снопами, провеянным и сохнущим на солнце хлебом, лошадиным потом и приторной прелью еще золотистого жнивья. По омежьям опять пробиты заглохлые с прошлой страды и густо затянутые травой колеи — по ним с утра до вечера катят мужицкие телеги, оставляя на придорожных кустах клочья соломы, а упрямый репейник, заступающий колею, весь испачкан горячей колесной мазью.

В душу Семена вступило то спокойствие, при котором он замечал даже малые малости и радовался им как большому открытию. Ему особенно нравилась дорога от смолокурен, когда он шагал обочь нагруженного снопами воза; высокая кладь даже на малых выбоинах угрожающе наклонялась, и Семен опасливо подпирал ее плечом или хватко брался за веревку, стягивающую снопы.

— Нечо, понужай, — весело кричал, посмеиваясь над ним, мужик Лисован, ехавший на встречной порожней телеге, в мокрой расстегнутой рубахе, а в рыжень его бороды и патлатой головы набилась соломенная труха.

Поделиться с друзьями: