Осип Мандельштам и его солагерники
Шрифт:
Конечно же, «Шерри-бренди» — мысль, конечно же, дань и, конечно же, «теоретическое построение». Но далеко не только это, и просто к размышлениям вслух или к чему-то вроде моделирования чувств умирающего в лагере поэта рассказ не сводится, это было бы упрощением.
Представить себя на месте Мандельштама колымчанину Шаламову, фельдшеру и поэту, было не трудно. Но он пишет не об историческом или медицинском фактах, а о перетекании жизни и смерти друг в друга, об их вхождении в умирающее тело и выхождении из него, — и об этом он пишет уже не понаслышке.
И как тогда быть с другими образами из «Шерри-бренди», например, с прорицателем из китайской прачечной или с завораживающими концентрическими линиями-бороздами на подушечках изъеденных табаком пальцев?.. Поэт, еще живой, смотрит на этот дактилоскопический узор как на срезы ствола дерева, уже спиленного и поверженного!..
Простой цеховой солидарности — зэческой или писательской — тут явно недостаточно, налицо совершенно иная глубина проникновения, вживание в один, быть может, из самых дорогих сердцу образов. Во всем этом художественная глубина, сделавшая рассказ «Шерри-бренди» великим и одним из лучших у Шаламова.
Изначально рассказ писался для всех читателей — и знающих, и не знающих Мандельштама, больше для вторых. Сам Шаламов писал об этом:
«Рассказ написан сразу по возвращении с Колымы в 1954 году в Решетникове Калининской области, где я писал день и ночь, стараясь закрепить что-то самое важное, оставить свидетельство, крест поставить на могиле, не допустить, чтобы было скрыто имя, которое мне дорого всю жизнь, чтобы отметить ту смерть, которая не может быть прощена и забыта. А когда я вернулся в Москву, я увидел, что стихи Мандельштама есть в каждом доме. Обошлось без меня. И если бы я это знал, я написал бы, может быть, по-другому, не так» [498] .
498
Шаламов В. Т. Собрание сочинений: В 6[7] тт. М.: Книжный Клуб Книговек, 2005. Т. 5. С. 150.
Для тех же, кто знал стихи и судьбу Мандельштама и кто угадывал в «Поэте» именно его, былое величье свободных исканий и творческих озарений только усиливалось на контрасте с низменными обстоятельствами этой смерти и способности мозга обдумывать одну лишь мысль — о еде.
Не забывает Шаламов и напомнить об окружающем умирающего поэта барачном социуме — тех самых «гурте и гурьбе», о которых сказано в «Стихах о неизвестном солдате». В концовке говорится об изобретательности этого социума: двое суток удавалось им выдавать умершего уже поэта за живого и тем самым получать за мертвеца дополнительную пайку дополнительные два дня. «Стало быть: он умер раньше даты своей смерти — немаловажная деталь для будущих его биографов».
Петрарка у костра, или Кукушкин куплет:
не Юз Алешковский
Меркулов по-эренбурговски и Ручьев по-слуцки
Ленинградский физиолог Василий Меркулов рассказывал Илье Эренбургу в 1952 году примерно то же, что и Моисею Лесману в 1969 году:
«Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом — переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил „любовных“ сонетов Петрарки. Его интересовали философские».
Эренбург несколько препарировал эти сведения, и в 1961 году многомиллионный советский читатель, со ссылкой на брянского агронома Меркулова, прочитал в «Новом мире»:
«…в 1938 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки. Да, Осип Эмильевич боялся выпить стакан некипяченой коды, но в нем жило настоящее мужество, прошло через всю его жизнь — до сонетов у лагерного костра…» [499]
Сделал это Эренбург совершенно сознательно — «для стиля» (сам Меркулов даже называл это М. Ботвиннику «извращением»). Петрарку Эренбург взял, философичность интересовавших Мандельштама сонетов отбросил, зато добавил от себя нечто совершенно невозможное в условиях гулаговского лагеря — костры, у которых можно было собираться, чтобы почитать или послушать стихи.
499
Новый мир. 1961. № 1. С.144.
Это породило два типа реакций: штучную, со стороны свидетелей, протестующих против искажения исторической правды «брянским агрономом» (например, реакция Д. Злобинского: «Боюсь, что конец Мандельштама был менее романтичен…»), и массовую, читательскую. Советский интеллигент, читая, живо представлял себе лицо поэта в отблесках костра и великие итальянские стихи под треск прогорающих сучьев — и все это накануне смерти в сталинских лагерях! Был в этой картине в его глазах некий особый героический шик и то, что сам Эренбург — и тоже, наверное, не случайно — назвал «настоящим мужеством», лишь оттеняемым физической немочью героя-поэта.
Именно этот, «разожженный» Эренбургом, костер надолго вытеснил из массового сознания все иные — «менее романтические» — образы и коннотации гибели поэта. На его несуществующих углях взошел и выпекся самый настоящий историко-литературный миф!
Эренбург, правда, не пишет, кто именно собирался у его костра — интеллигенция или шпана. То, что интеллигенция, — казалось ему само собой разумеющимся. Однако и эту мелочь блатари, как водится, забрали себе, как забирали приличную одежку и обувь.
Эту экспроприацию тонко уловила Н. Я., пропустившая через себя максимум словесной эмпирики на этот счет:
«Но среди новелл есть и другие, претендующие на достоверность и изукрашенные массой подробностей. Одна из них рассказывает, что Мандельштам умер на судне, направлявшемся на Колыму. Далее следует подробный рассказ, как его бросили в океан. К легендам относится убийство Мандельштама уголовниками и чтение у костра Петрарки. Вот на последнюю удочку клюнули очень многие, потому что это типовой, так сказать, поэтический стандарт. Есть и рассказы „реалистического“ стиля с обязательным участием шпаны.
Один из наиболее разработанных принадлежит поэту Р. Ночью, рассказывает Р., постучали в барак и потребовали „поэта“. Р. испугался ночных гостей — чего от него хочет шпана? Выяснилось, что гости вполне доброжелательны и попросту зовут его к умирающему, тоже поэту. Р. застал умирающего, то есть Мандельштама, в бараке на нарах. Был он не то в бреду, не то без сознания, но при виде Р. сразу пришел в себя, и они всю ночь проговорили. К утру О. М. умер, и Р. закрыл ему глаза. Дат, конечно, никаких, но место указано правильно: „Вторая речка“, пересыльный лагерь под Владивостоком. Рассказал мне всю эту историю Слуцкий и дал адрес Р., но тот на мое письмо не ответил» [500] .
500
Мандельштам Н. Воспоминания // Собр. соч. В 2 тт. Т. 1. Екатеринбург, 2014. С. 477–478.
«Поэт Р.» — это Борис Ручьев, о его встрече с Мандельштамом (вернее, о том, что мы знаем об этой встрече) рассказано выше. В наиболее правдоподобной версии этой встречи нет ни подчеркнуто вежливой шпаны, ни «всю ночь не сомкнули глаз и проговорили», ни тебе самих глаз, закрытых одним поэтом другому…
«Спасибо вам, я греюсь у костра…», или Канонизация мифа
В этом контексте песню «Товарищ Сталин, Вы большой ученый…» вполне можно рассматривать как попытку интеллигенции отбить у шпаны и по праву вернуть себе этого мифического Мандельштама, хотя бы и «Оську», хотя бы и «фартового».