Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Осип Мандельштам и его солагерники
Шрифт:

Неотвязный завкафедрой:

мистификатор Павел Тюфяков

Н. Я. писала, что все ее информаторы о «Второй Речке» были доброжелательными и явно сочувствующими и О. М., и ей. За одним-единственным исключением:

«Дело происходило в Ульяновске, в самом начале пятидесятых годов, еще при жизни Сталина. По вечерам ко мне повадился ходить член кафедры литературы, он же заместитель директора, некто Тюфяков, инвалид войны, весь увешанный орденами за работу в войсковых политотделах, любитель почитать военные романы, где описывается расстрел труса или дезертира перед строем. Всю свою жизнь Тюфяков отдал „делу перестройки вузов“, и потому не успел получить ни степеней, ни дипломов, ни высшего образования. Это был вечный комсомолец двадцатых годов и „незаменимый работник“. С тех пор, как „его сняли с учебы“ и дали ему ответственное поручение, его задача состояла в слежке за чистотой идеологии в вузах, о малейших уклонениях от которой он сообщал куда следует. Его переводили из вуза в вуз, главным образом, чтобы следить за директорами, которых подозревали в либерализме. Именно для этого он и прибыл в Ульяновск на странную и почетную роль „заместителя“, от которого нельзя избавиться, хотя у него нет формальных прав работать в высшем учебном заведении. Таких вечных комсомольцев у нас было два — Тюфяков и другой, Глухов, эту фамилию следовало бы сохранить для потомства — внуков и дочерей, преподающих где-то историю и литературу.

Этот успел получить орден за раскулачивание и кандидатское звание за диссертацию о Спинозе. Он действовал открыто и вызывал к себе в кабинет студентов, чтобы обучить их, о ком и какую разоблачительную речь произнести на собрании, а Тюфяков трудился втихаря. Оба занимались разгромом вузов с начала двадцатых годов.

„Работу“ со мной Тюфяков вел добровольно, сверх нагрузки, ради отдыха и забавы. Она доставляла ему почти эстетическое удовольствие. Каждый день он придумывал новую историю — Мандельштам расстрелян; Мандельштам был в Свердловске, и Тюфяков навещал его в лагере из гуманных побуждений; Мандельштам пристрелен при попытке к бегству; Мандельштам отбывает новый срок в режимном лагере за уголовное преступление; Мандельштама забили насмерть уголовники за то, что он украл кусок хлеба; Мандельштам освободился и живет на севере с новой женой; Мандельштам совсем недавно повесился, испугавшись письма Жданова, только сейчас дошедшего до лагерей… О каждой из этих версий он сообщал торжественно: только что справлялся и получил через прокуратуру такие сведения… Мне приходилось выслушивать его, потому что стукачей прогонять нельзя. Кончался наш разговор литературными размышлениями Тюфякова: „Лучший песенник у нас Долматовский… Я ценю в поэзии чеканную форму… Без метафоры, как хотите, поэзии нет и не будет… Стиль — это явление не только формальное, но и идеологическое — вспомните слова Энгельса… С ними нельзя не согласиться… А не дошли ли до вас из лагеря стихи Мандельштама? Он там много писал“… Сухонькое тело Тюфякова пружинилось. Под военными, сталинского покроя усами мелькала улыбка. Ему раздобыли в Кремлевской больнице настоящий корень жень-шеня, и он предостерегал всех против искусственных препаратов: „Никакого сравнения“…» [510]

510

Мандельштам Н. Воспоминания // Собр. соч. В 2 тт. Т. 1. Екатеринбург, 2014. С. 478–479.

Нынче, благодаря раскопкам А. П. Рассадина в ульяновских архивах, мы знаем о Павле Алексеевиче Тюфякове (1907–1954) кое-что еще. После окончания Пермского индустриально-педагогического института он работал на различных должностях в сфере школьного и высшего образования: в гороно, преподавателем-ассистентом и заведующим кафедрой литературы, помощником заведующего учебной частью вуза, деканом и т. д. Участник Великой Отечественной войны, которую закончил в звании подполковника.

Летом 1950 года переехал в Ульяновск и был назначен зам. директора педагогического института «по учительскому институту» и старшим преподавателем кафедры литературы. В 1951 году, в связи с закрытием учительского института он был переведен на должность заместителя директора по заочному отделению; одновременно в течение некоторого времени исполнял обязанности зав. кафедрой немецкого языка. Был секретарем партбюро факультета иностранных языков [511] .

511

Архив Ульяновского Гос. Педагогического университета. Оп. 69. Личное дело Тюфякова.

Интересно, что 22 мая 1951 года, на заседании Ученого совета Ульяновского пединститута, во многом посвященном «критике» Н. М., Тюфяков был едва ли не единственным, кто за нее заступался.

Очевидно, что Тюфяков имел доступ к материалам из институтского Отдела кадров, но вряд ли был вхож в Военную прокуратуру. Так же понятно и то, что вряд ли Н. Я. — да еще при жизни Сталина — слезно просила его наводить какие-либо справки где бы то ни было.

Судя по дате смерти Тюфякова — 1954 год, — без Сталина ему и с женьшенем жизнь была не в жизнь. Он умер, как и Мандельштам, в 47 лет.

«И снова скальд…»:

мистификатор Юрий Домбровский

И как его свою произнесет!.. Парафраз

Чей щегол?

Надежда Яковлевна выпустила немало копий и стрел в адрес символистов с их страстью к мистификациям. Но сами по себе символистские мистификации вживую Мандельштама не коснулись.

При жизни с ним если и происходили, то не «мистификации», а казусы, как, например, с публикацией под его именем клычковского стихотворения «Пылала за окном звезда…» или гумилевских переводов из Вийона.

Мистификации начались гораздо позднее, и имели они вид или маленьких побед над цензурой-дурой, как, например, две строчки из мандельштамовских стихов, вставленные Н. Я. в ее производственный очерк о вышивальщицах в «Тарусских страницах». Да и весь самиздат вполне можно рассматривать как огромную коллективную «мистификацию» властей читателями: недаром вводились нормы на копирование — сколько экземпляров считать еще хранением и сколько уже распространением самиздата.

В то же время и сам Мандельштам в эти же годы не избежал такой разновидности «мистификации», как плагиат.

Его «Щегол» («Мой щегол, я голову закину…») залетел на страницы советских изданий довольно рано — еще в 1963 году. Но как залетел?!

Он вышел в сборнике «Имена на поверке. Стихи воинов, павших на фронтах Великой Отечественной войны», выпущенном издательством «Молодая гвардия», — вышел, разумеется, в искаженном виде (только две строфы), но главное — под именем… Всеволода Багрицкого, погибшего на войне сына Эдуарда Багрицкого!

Незамеченным это не осталось, и вскоре (5 мая 1964 года) Лидии Густавовне Багрицкой, Севиной маме, давшей эти стихи в сборник, пришлось разъяснять это «досадное недоразумение» в «Литературке». Что не помешало тому же «Щеглу» еще раз появиться под именем Севы Багрицкого в 1978 году — в двуязычном русско-английском сборнике «Бессмертие — Immortality: Стихи советских поэтов, погибших на фронтах Великой Отечественной войны», выпущенном издательством «Прогресс».

Интересно, что в плагиате обвиняли и самого Мандельштама!

И не Горнфельд с Заславским, а его «подмастерье» — Сергей Борисович Рудаков! В письме жене от 26 мая 1935 года из Воронежа он «поймал» Мандельштама на заимствовании у одного поэта середины 30-х годов — у Сергея Борисовича Рудакова!

«…Лина, Лина, тут лучше всего:

Толковые лиловые чернила.

Источник?

Привычные кирпичные заборы!!! [512]

Лика, что делать!?! Нельзя же встать на Невском и все это рассказывать. Мое он знает наизусть» [513]

512

Искаженная строчка из стихотворения С. Б. Рудакова «Громкоговоритель, чище вытяни…»: «Знакомыми становятся соседи, / Привычными — кирпичные заборы» (Рудаков С. Б. Стихотворения // О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова к жене (1935–1936) / Вступит, статья: Е. А. Тоддес, А. Г. Мец. Публ. и подг. текста: Л. Н. Иванова и А. Г. Мец // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О. Э. Мандельштаме. СПб.: Академический проект, 1997. С.187).

513

О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова к жене (1935–1936) / Вступит, статья: Е. А. Тоддес, А. Г. Мец. Публ. и подг. текста: Л. Н. Иванова и А. Г. Мец // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О. Э. Мандельштаме. СПб.: Академический проект, 1997. С. 55.

И смех, и грех!..

Юрий Домбровский: свидетельство о Поэте и Каше

Н. Я. писала в «Воспоминаниях»:

«До меня часто доходили слухи о лагерных стихах Мандельштама, но всегда это оказывалось вольной или невольной мистификацией. Зато недавно мне показали любопытный список, собранный по лагерным „альбомам“. Это достаточно искаженные записи ненапечатанных стихов, где нет ни одного с явным политическим звучанием, вроде „Квартиры“. Основной источник — это циркулировавшие в тридцатых годах списки, но записывались стихи по памяти, и отсюда множество искажений. Некоторые стихи попали в старых, отвергнутых вариантах, например, „К немецкой речи“. А кое-что, несомненно, надиктовано самим Мандельштамом, потому что ни в какие списки не попадало. Не он ли сам вспомнил свои детские стихи о Распятии? В альбомах попалось и несколько шуточных стихов, которых у меня нет, например, „Извозчик и Данте“, но, к сожалению, в диком виде. Его могли завезти в те края только ленинградцы, а их там было более чем достаточно.

Мне показал этот список Домбровский, автор повести о нашей жизни, которая написана, как говорили в старину, „кровью сердца“ [514] . В этой повести вскрыта самая сущность нашей злосчастной жизни, хотя в ней говорится о раскопках, змеях, архитектуре и канцелярских барышнях. Человек, вчитавшийся в эту повесть, не может не понять, почему лагеря не могли не стать основной силой, поддерживающей равновесие в нашей стране.

Д. утверждает, что видел Мандельштама в период „странной войны“, то есть через год с лишним после 27 декабря 38 года, которое я считала датой смерти. Навигация уже открылась, а человек, которого Д. счел за О. М. или который действительно был О. М., находился в партии, направлявшейся на Колыму. Дело происходило

все в том же лагере на „Второй речке“. Д., тогда юноша, экспансивный и горячий, услыхал, что в партии находится человек, известный под кличкой „Поэт“, и пожелал его повидать. Человек этот отозвался, когда Д. окликнул его: „Здравствуйте, Осип Мандельштам“. Отчества Д. не знал… „Поэт“ производил впечатление душевнобольного, сохранившего все же некоторую ориентацию. Встреча была минутной — поговорили об осуществимости переправы на Колыму в дни военной тревоги. Затем старика — „Поэту“ на вид было лет семьдесят — позвали есть кашу, и он ушел.

Старческий вид лагерника, мнимого или настоящего Мандельштама, не свидетельствует ни о чем: в тех условиях люди старились с невероятной быстротой, а О. М. никогда моложавостью не отличался и выглядел значительно старше своих лет. Но как сопоставить эти сведения с моими данными? Можно предположить, что Мандельштам вышел из больницы, когда все знавшие его уже рассеялись по лагерям, и прожил тенью еще несколько месяцев или даже лет. Или какой-нибудь старик — однофамилец, а у всех Мандельштамов повторяются одни и те же имена, и они схожи лицом — откликнулся на прозвище „Поэт“ и жил в лагере, где его принимали за О. М. Есть ли основания считать человека, встреченного Д., О. Мандельштамом?

Мои сведения слегка поколебали уверенность Д., а его рассказ смутил меня, и я уже ни в чем не уверена. Разве есть что-нибудь достоверное в нашей жизни? И я взвесила все про и контра…

Д. с Мандельштамом знаком не был, но в Москве ему случалось видеть его, но всегда в периоды, когда О. М. запускал бороду, а лагерный „Поэт“ был гладко выбрит. Все же какие-то черты напомнили Д. облик Мандельштама. Для полной уверенности этого, конечно, мало — обознаться легче легкого. Д. узнал одну деталь, но не со слов „Поэта“, а через третьи руки: судьбу О. М. решило какое-то письмо Бухарина. Очевидно, в 38 году всплыло приложенное к первому делу письмо Бухарина к Сталину и многочисленные записки Бухарина, отобранные при первом обыске. Случай этот более чем вероятный. И о нем мог знать только настоящий Мандельштам.

Однако остается открытым вопрос, говорил ли об этом письме таинственный старик по кличке „Поэт“ или ему только приписывали бытовавший в лагере рассказ уже умершего человека, за которого его принимали. Иначе говоря: лагерники знали, что в деле Мандельштама фигурировало письмо Бухарина. Какого-то старика, быть может, однофамильца, принимали за О. М. и, вспомнив историю с бухаринским письмом, приписали ее старику. Проверить, что было на самом деле, невозможно. Но один факт здесь меня интересует: слух о письме. Это первый и единственный слух, дошедший до меня о тюремном периоде в период второго, повторного, дела. О. М. недаром сказал в „Четвертой прозе“: „Мое дело не кончилось и никогда не кончится“… На основании письма Бухарина дело 34 года пересматривалось в 34 же году, и на основании того же письма оно пересматривалось и в 38… Далее оно пересматривалось в 55 году, но осталось совершенно темным, и я надеюсь, что оно будет пересматриваться еще не раз». [515]

514

Имеется в виду повесть Ю. О. Домбровского «Хранитель древностей», вышедшая в 1964 г. в «Новом мире».

515

Мандельштам Н. Воспоминания // Собр. соч. В 2 тт. Т. 1. Екатеринбург, 2014. С. 480–481.

Комментировать эту большую цитату не приходится: «Поэт» Юрия Домбровского, если только он не был его художественным вымыслом, как «Поэт» у Шаламова, не был Осипом Мандельштамом.

Стихи под диктовку: «список Чухонцева» и «список Поболя»

…Писательский Дом творчества в Голицыно, в отличие от других подобных заведений, был местом, в котором писатели, в основном старшего поколения, действительно работали. Попадала в Голицыно и молодежь, и вечерами случались интересные посиделки — старики и молодняк. Приходил на них и Арсений Тарковский, чья собственная дача находилась неподалеку.

Здесь, в Голицыно, осенью 1969 года, Олег Григорьевич Чухонцев познакомился и подружился с Юрием Осиповичем Домбровским и его женой Кларой. Домбровский любил бутылочку и иногда перебирал дозу. В такие минуты он любил читать стихи, собственные стихи — и читал их очень выразительно, как-то по-своему, педалируя и выкрикивая какие-то фразы или слова.

Однажды вечером в такую минуту Домбровский вдруг спросил Чухонцева: «А хотите неизвестные стихи Мандельштама послушать?» — «Конечно, прочтите!» — «Ну, слушайте…».

И в подобающей случаю возбужденной манере Домбровский прочитал те стихи, что приведены ниже. Дочитав, сказал, что записал их со слов автора на пересылке.

Чухонцев не растерялся и попросил: «А можете продиктовать?» — «Могу!»

И стал диктовать.

Чем больше Чухонцев писал, тем более убеждался, что это не Мандельштам. Да, живо, да, талантливо, но как-то для главного, в его представлении, российского поэта XX столетия — жидковато. Зато вполне тянуло на хорошего эпигона или мистификатора. А к мистификациям Юрий Осипович был вполне благорасположен, и тут-то Чухонцева озарило: да это же он сам, Домбровский, и написал!..

Поделиться с друзьями: