ОСНОВЫ ПНЕВМАТОЛОГИИ
Шрифт:
Второй гений есть сердце мира, его упоение и тоска. Средь беспрерывной смены форм и видов бьпия его зов неустанно звучит и всюду разносит жажду бесконечного и необусловленного. Каждую, самую крохотную частицу мира он насыщает бесконечным содержанием, чувством глубинного простора и мощи несказанной. Под многоцветным узором внешних форм он будит дремлющее единство и опьяняет все веянием его бездонности. Преграды падают, распыляются иллюзии индивидуальности, и всякая часть, выделившаяся из беспредельного круговорота форм, должна насладиться развертывающейся в ней бесконечностью, ощутить себя во всем и раствориться в трепете единой космической жизни. Объемля и растворяя друг друга, они должны восстановить некогда растерзанное единство и, распылив в его необъятности все разграничения, формы и иллюзии, пробудить Единое Безымянное от Его сновидения, породившего мир через иллюзию множественности. Однако в этом стремлении к преодолению форм есть только стихия, порыв, непреодолимое тяготение. Всякая система, порядок, последовательность здесь презираются; это стремление в своей собственной стихии — в своем опьянении — создает некий ритм, гармонию торжествующего безумия. Оно не знает и не хочет знать никаких законов, ибо оно бежит от внешней красоты и гармонии форм, сливается с потоком жизни, текущим под этим покровом, и утоляет жажду прекрасного непосредственно в первородном источнике жизни. Миру этого гения чуждо космическое сновидение, но зато он объемлет собой всю внутреннюю его жизнь, все извивы томящихся сердец, их скорбь и тоску, их грезы и чаяния. И все порывы души, ее чувства несказанные, тихий свет и ураган терзаний, все то, что в безмолвии внешнего рождается в скорби бытия, без устали ткет мир этого гения — причудливый, невыразимый, но безгранично влекущий к себе. Его орудие — опьянение, то опьянение, не знающее преград, которое пробуждает душу от тягостного сна потока форм и влечет ее в чарующую область жизни, не знающей преград и подчинений ("the happy shores without a law"2). Природа этого мира — экстаз, и он уносит душу на крыльях сладостного безумия в причудливые чертоги Любви, где в миг высочайшего напряжения сладостного слияния с жизнью она одновременно испивает и кубок Смерти, сгорает в этих пламенных объятиях. Это мир дивной и грозной сказки; он не знает никакой ценности кроме своего упоения, в котором все живое расцветает во всем своем блеске и через смерть своей самобытности приобщается к бессмертию необусловленного бытия. И этот мир влечет к себе человека, исполняет его дух великим томлением, сопричисляет ко внутренней красоте, беспрестанно вырывает его из цепей космического сновидения.
Среди всех народов мира лишь одному было дано уловить с чеканной отчетливостью веяния этих гениев космического бытия; этот народ — эллинский. Он запечатлел их в обликах Аполлона и Диониса. Великая заслуга восприятия роли этих начал в миросозерцании, культуре и историческом развитии греков принадлежит многострадальной душе Фридриха Ницше. Его гений проник в самую сущность эллинской души и из ее глубочайших недр, подобно Прометею, похитил два Символа, блещущих полнотою вечной жизни. Далекие и чуждые дотоле образы древнего мира возжглись неугасаемым сиянием бессмертных вершителей судеб души всякого человека и всякого народа. Победно сметенная пыль веков раскрыла нашему взору кристаллы надмирной Правды, выкованные страданиями народа Эллады, увы, позабытые дерзновенно считающими себя их потомками. Аполлон и Дионис — это не плод мифотворческой фантазии, не облики, рожденные случайными тайноведениями; это два действительных средоточия единого бытия, порождающие встречной игрой своих животворящих лучей и восхождения, и ниспады потока Жизни. Аполлон и Дионис — оба посылали свою благодать на древнюю Грецию и, взаимно дополняя друг друга, создали чарующую сказку ее культуры.
Антиномия аполлонического и дионисийского начал раскрывается в глазах Ницше прежде и важнее всего по отношению к принципу формы и индивидуальности как формы духа. — «Аполлон тем и хочет привести отдельные существа к покою, что отграничивает их друг от друга, и тем, что он постоянно, все снова и снова напоминает об этих границах как о священных мировых законах своими требованиями самопознания и меры. Но, дабы при этой аполлоновской тенденции форма не застыла в египетской окоченелости и холодности, дабы в стараниях предписать каждой отдельной волне ее путь и пределы не замерло движение всего озера, — прилив дионисизма время от времени снова разрушал все эти маленькие круги, которыми односторонне-аполлоновская «воля» стремилась замкнуть весь эллинский мир»3. «Аполлон стоит предо мной как преображающий гений principii individuationis, при помощи которого только и достигается истинное счастье и освобождение в иллюзии; между тем как при мистическом влекущем зове Диониса разбиваются оковы плена индивидуации и широко открывается дорога к Матерям бытия, к сокровеннейшему ядру вещей»4. К сожалению, Ницше ограничился лишь созданием художественного образа этих мировых начал, но не проник в их внутренние метафизические взаимоотношения. Они предстают перед ним самобытными данностями, и их собственные корни бытия тонут в неведомом. Между тем достаточно было бы применить основные идеи Гегеля о рождении всякой двойственности из первичного Понятия к дилемме Аполлон — Дионис, чтобы прийти к необходимости поставить вопрос о третьем начале.
Всякая антиномия рождается из первичного единства. Ее полюсы суть лишь противоположные обнаруживания единого. Как была воспринята Элладой идея этого первичного начала? — Высшая Воля, источник и синтез мировой многообразности, осталась мало понятой греками, и лишь с рядом натяжек ее можно отождествить с «отцом богов и людей» (тгст/р avdpaw те ©еап> те) — Зевсом. Насколько индусы главным образом старались выявить в своем сознании первоосновные начала и создали возвышенную идею Брахмана, настолько греки примирялись с миром как данностью, и уже затем индуктивно создавали облики проявляющихся в нем богов. Поэтому мы не найдем в их мифотворчестве ясно выявленного облика третьего «мирового гения» в его собственной высшей природе (синтезис бинера), а увидим лишь его эволютивный прообраз как сопряженное следствие влияния первых двух начал (т. е. андрогин бинера). Именно на создание этого образа и была направлена вся мощь греческой трагедии; ее классическими этапами являются: Атлант, Прометей, Эдип и Геракл. Первый из них дает лишь потенциально облик третьего начала, третий и четвертый дают его в образе человека, и только второй наиболее глубоко выявляет космический образ.
Аполлон и Дионис, как два полюса мира, делают его ареной борьбы, никогда не могущей прерваться или затихнуть. Вкладывая в самый изначальный момент всякого творчества двойственность, они тем самым полагают ее основой и осью жизни. Гармония есть созвучие противоположностей, но достижение этого созвучия так бесконечно трудно, что оно лишь грезится далеким конечным идеалом. Путь жизни есть борьба, с каждым шагом все усиливающаяся и углубляющаяся. Каждый гений манит к своему идеалу, совершенно законченному, выявленному и закрепленному. Каждый шаг в его направлении выясняет его очертания, рождает взору новые детали. Но этих идеалов два, и они абсолютно противоположны друг другу. А потому эволюция есть непрестанный рост и углубление противоречий, развертывающихся сложнейшими гроздями по всем направлениям. И, видя их, дух человеческий сжимается от ужаса и тоски; он познает, что эволюция человека заключается прежде всего в раскрытии в нем непроглядных бездн вселенской трагедии. И древний эллин выстрадал эту идею, создав облики Прометея и Эдипа.
Всякая идея в своем целостном раскрытии воспринимается нашим сознанием в четырехчленной системе — в виде кватернера. Высшее единое синтетическое начало, переходя из потенциального состояния к актуальному раскрытию, развертывает свое содержание через утверждение общей синтетической антиномии. Последняя в своем целом является антитезисом бинера первого вида, где тезис — первичное понятие, сам же бинер принадлежит ко второму виду. Полюсы бинера второго вида, входя между собою во взаимодействия, порождают эволютивную цепь конкретно-эмпирических состояний. Воплощаясь в феноменальной среде, эти состояния воспринимаются как последовательные этапы развития конкретной личности в динамическом поле действия противоположных начал. Полная цепь этих состояний, частных андрогинов эзотеризмом объединяется в понятии общего андрогина. Итак, получается система кватернера: первичное Понятие, два полюса бинера второго вида и общий андрогин. Здесь наступает критический момент в познании: общий андрогин должен воссоединиться с Понятием в единое живое начало, по Гегелю — конкретно-спекулятивное. Эллинский мир и остановился на пороге разрешения этого предельного познания. Он не смог подняться до осознания общего конкретно-спекулятивного единства, а потому Понятие и общий андрогин остались не сопряженными началами. Это повлекло за собой также невозможность органического сопряжения полюсов бинера — Аполлона и Диониса. Человек оказался осужденным влачить свои дни среди двух систем непримиренных противоположностей. С одной стороны Высшее Начало неправомерно отразило в себе в мировоззрении греков трагическую двойственность и стало пониматься и как Божественная миродержащая Воля (Зевс), и как слепая Судьба (Мойра), а с другой — возник трагический образ героя, пробивающегося через противоположные веяния Аполлона и Диониса. Именно из взаимного отражения этих двух начал и противоположного влияния на судьбы мира и отдельных людей и родилась аттическая трагедия5. Страдный человеческий путь извивается между этими двумя антитезами, и нет и не может быть выхода из этого заколдованного круга. Человек здесь должен признать себя побежденным через принципиальное признание своего бессилия сознательно и целокупно оправдать мир. «И таким образом двойственная сущность эсхиловского Прометея, его одновременно и дионисийская и аполлоническая природа может быть в отвлеченной формуле выражена приблизительно нижеследующим образом: Все существующее и справедливо, и несправедливо, — ив обоих видах равно оправдано. Таков твой мир! И он зовется миром!»6
Таким образом, греки лишь восприняли необходимость существования идеи третьего гения, но осознать ее, выявить в целостном облике они его не смогли. Результатом явился уклон к искажению и познанных ими Аполлона и Диониса. Под действием возвратного удара, неумения разрешить 'дальнейший вопрос, началось выявление инфернальных обликов космических гениев. Ницше глубоко прав, относя этот перелом к Эврипиду и Сократу, но он недостаточно разграничил в них инфернальный элемент от положительной ценности.
Произошел глубокий разрыв между началами Аполлона и Диониса. Сократ стал знаменосцем одностороннего служения Аполлону и вовсе отверг Диониса. Он подверг его анализу разума, и что в нем могло увидеть «это око, в котором никогда не сверкало прекрасное безумие художественного вдохновения»7? Разумеется — или ничто, или беспорядочный хаос. «Ключ к природе Сократа дает нам то удивительное явление, которое известно под именем «даймона Сократа». В тех исключительных положениях, когда его огромный ум приходил в колебание, он находил в себе твердую опору в божественном голосе внутри себя. Этот голос всегда только отклонял. Инстинктивная мудрость показывалась в этой совершенно ненормальной натуре только для того, чтобы по временам проявлять свое противодействие сознательному познанию. Между тем как у всех продуктивных людей именно инстинкт и представляет творчески утверждающую силу, а сознание обычно критикует и отклоняет, — у Сократа инстинкт становится критиком, а сознание творцом — воистину чудовищность per defectum! А именно: мы замечаем здесь чудовищный дефект всякого мистического предрасположения, так что Сократа можно было бы обозначить как специфического не-мистика, в котором «логическая природа путем гипертрофии так же чрезмерно развилась, как в мистике — инстинктивная мудрость»8. Затронутая Ницше тема чрезвычайно глубока и интересна, но мы не можем на ней специально останавливаться. Мы ограничимся лишь констатированием факта, что с Сократа начинается определенная тенденция не только одностороннего развития начала Аполлона, но и крайнего сужения его содержания: от общей идеи самодовлеющей ценности и красоты внешних форм человек снизошел к исключительному анализу механизма их систематизации. Эта тенденция достигла своей кульминации в Канте и в порожденной им критической философии. Ее основное направление может быть определено известным девизом, что философу гораздо интереснее знать, как человек пришел к данной концепции мыслей, чем то, что дает самый вывод. В воображении кантианцев стала вырисовываться как идеальная такая гносеология, которая бы представляла собой полную механизацию умственных процессов. Казалось, в будущем всякое постижение должно будет вестись чисто механическим путем, ибо от человека для любого умственного построения будет требоваться лишь знание наиболее удобного и рационального нанизывания раз навсегда выработанных логических схем на некую направляющую ось, непосредственно вытекающую для данного случая из общих априорных законов разума. Но если это одностороннее увлечение Аполлоном по отношению к его идее вызвало лишь ограничение содержания, то по отношению к Дионису оно вовсе устранило возможность проявления его собственной природы, заместив ее только тем, что видно в нем через призму Аполлона. Таким образом, ложный аспект Аполлона — это одностороннее увлечение внешней закономерностью и субъективностью форм с игнорированием внутреннего всеединства. В пределе гипертрофирования этот аспект согласно правилу — errare humanum est, sed in errare perceverare — diabolicum! — становится сатанинским. Дьявол есть идеальный логик, индивидуальность абсолютно оторванная и противопоставленная миру; здесь она прямо и категорически отрицает синархию и всеединство: этот аспект дьявола в оккультной традиции именуется Мефистофелем9.
Совершенно аналогичное мы видим и при диаметрально противоположном заблуждении — одностороннем служении Дионису. Вместо гипертрофирования внешней закономерности и принципа формы, мы встречаем их полное игнорирование и отрицание. Экстатическое опьянение, не реализуясь затем в Аполлоне, становится самоцелью. Но одним искусственным порывом достигнуть средоточия мира невозможно, а потому человек скоро решает: «если не вверх, то вниз!» Если нельзя достигнуть синархичес-кого единства мирового многообразия, то зато можно попытаться раствориться в суммарном многообразии через преодоление всех преград между формами. Так рождается о р г и а з м. Вакхические таинства и не могли не пойти по этому пути, докатившись постепенно до чудовищнейших безумств10. Итак — ложный аспект Диониса — это единственное увлечение внутренним всеединством с игнорированием внешней закономерности и субъективности форм. В пределе гипертрофирования этот аспект также становится сатанинским. Дьявол есть хаотическая множественность, засасывающая и распыляющая индивидуальную самобытность; он противопоставляет синархии, гармонически синтезирующей индивидуальности, — их хаотическое крошево; этот аспект дьявола в оккультной традиции именуется Баал-Зебубом.
«Голос Сатаны-Пантея такой же струящийся и множественный, как физическая вселенная, которой он есть как бы душа. Он говорит каждому на привычном ему языке: артисту он говорит об искусстве; он говорит об оккультизме мистику и интригует человека воли. Но что бы он ни сказал — когда он говорит, — все познания перемешиваются и делают душу, объятую бредом, добычею единого убеждения, которое и гложет ее как рак: все бесцельно, нет ничего достоверного… и из этого хаоса сомнений выделяется последняя доминирующая, решающая мысль: крайнее отрицание индивидуальности. При глубоком анализе — что утверждает этот голос? — Отрицание: ничтожество человеческого слова — вот что он показывает; нисхождение к инстинкту — вот что он предлагает; апофеоз бессознательного' — вот что он прославляет. И как средство достигнуть этот ложный идеал, убийцу души, он внушает потонуть в не имеющей берегов и дна реке всемирной физической жизни».
§ 7. Бинер миросозерцании и экстазов Аполлона и Диониса
Мы только что наметили вкратце главнейшие этапы извращения начал Аполлона и Диониса с появлением между ними раскола. Приведенные примеры лишь крайне схематически раскрывают этот процесс, необычайно богатый по своему внутреннему содержанию и имевший столь грандиозное влияние на всю последующую историю европейской культуры. Возникший между этими началами раскол есть не только кризис греческого художественного творчества и греческой философии, есть не только исходная причина бесчисленных блужданий и заблуждений последующих поколений, но есть тяжкая болезнь души каждого человека и всех народов до тех пор, пока им не дано будет наконец действительно воспринять «свет, просвещающий всех». Ни в одну извест!гую нам эпоху еще ни один народ не был так близок к гармоническому единству миропонимания, как Эллада. Но все же ей не удалось перешагнуть заветный порог, и все тяжкие последствия этого будут тяготеть над нами, пока эта задача не будет свершена. Аполлон и Дионис есть высшая и основная антиномия жизни. Именно здесь с особой яркостью выступают общие непреложные законы. — Члены антиномии не суть два различных, связанных между собою начала; это есть нераздельная система, это есть то же единство, но только проявляющееся в актуальном бытии. Вместе они представляют собой единое живое целое, а в отдельности каждый из них утрачивает связь с исполняющей его реальностью и превращается в вампирический фантом. Единство этой двойственной системы осуществляется через взаимное отражение и соподчинение противоположных полюсов друг в друге. Поэтому каждый из них в себе самом органически заключает одновременно с собственной идеей и идею другого, и в каждом одна из этих идей раскрывается через другую [по Гегелю: А = (A in В) + (В in А), а В = (В in A) + (A in В)]. При этих условиях раскол между антиномически сопряженными началами, а тем паче гипертрофирование смысла одного из них и уничтожение другого есть искусственный разрыв нерасчленимого и замена субстанциальной реальности миражем пустоты.