От существования к существующему
Шрифт:
Однако граница бессознательного, у которой расположено сознание, определяющая онтологическое событие сознания, — не граница отрицания. Сон — модальность бытия, когда бытие выходит из себя и освобождается от влияния на себя самого. Свобода, не приводящая к вмешательству небытия, не является, как теперь говорят, «неантизацией». Напротив, эта свобода — лишь «мысль». Нужно отметить, избегая недооценки события сна, что в само это событие уже заложена неудача. Хрупкий, легкокрылый сон — вторичное состояние.
Если существующее возникает посредством сознания, субъективность — как примат субъекта над бытием — еще не свобода. В ипостаси мгновения — где влияние, сила, мужество субъекта проявляются в качестве бытия в мире, где его интенция — это самозабвение в свете и желании вещей, в милосердии и самопожертвовании, — можно различить возвращение /У у а. В Ну а ипостась вновь обнаруживает себя в качестве одиночества, окончательной привязки Я к себе. Мир и знание не являются событиями, в которых острие существования притупляется в Я как полновластном властелине бытия, всегда стоящем за бытием. Я отступает от своего объекта и от себя, но подобное освобождение от себя кажется бесконечной задачей. Я всегда увязает в собственном существовании. Внешнее по отношению ко всему, оно всегда предстает внутренним по отношению к себе самому, привязано к самому себе. Оно навсегда приковано к существованию, которое взяло на себя. Невозможностью Я не быть собой отмечен врожденный трагизм Я, прикованного к своему бытию.
Свобода сознания не безусловна. Иначе говоря, свобода, осуществляющаяся в познании, не освобождает разум от судьбы. Сама эта свобода — момент более глубокой драмы, разыгрывающейся не между субъектом и объектами — вещами или событиями, но между разумом и фактом Ну а. который он берет на себя. Она разыгрывается в нашем вечном рождении.
Свобода знания и намерения негативна. Это невовлеченность. Но каково значение не-ангажированности в онтологической авантюре? Это отказ от окончательного. Мир дает мне время, в котором я прохожу через различные мгновения и, благодаря данному мне развитию, ни в один из моментов не являюсь окончательным. Хотя я и несу с собой свое прошлое, каждое мгновение которого окончательно. Тогда в этом мире света, где все дано, но все — на расстоянии, мне остается способность ничего не брать, или делать вид, что я ничего не взял. Мир намерения и желания и есть возможность такой свободы. Но эта свобода не избавляет меня от окончательности самого моего существования, от того факта, что я навсегда остаюсь с самим собой. Такая окончательность и есть одиночество.
Мир и свет — это одиночество. Эти данные объекты, одетые существа — не то, что я сам, но они мои. Озаренные светом, они наделены смыслом и, следовательно, как будто исходят от меня. Я один в понятом мире, то есть заточен в окончательно одиночном существовании.
Одиночество проклято не само по себе, но из-за своего онтологического значения окончательности. Достижение другого не самооправдано. Это не значит развеять мою скуку. Онтологически это событие самого радикального разрыва самих категорий Я — ведь это значит для Я не быть в себе, быть прощенным, не быть окончательным существованием. Связь с другим не следует мыслить как прикованность к другому Я, либо как понимание другого, заставляющее исчезнуть его инаковость, или же как общность с ним перед неким третьим членом.
Невозможно постичь инаковость другого, которая должна разрушить окончательность Я, при помощи какого-либо отношения, характеризующего свет. Предварительно скажем, что ее можно чуть разглядеть в плане эроса; что другое — это по преимуществу женское, посредством которого последующее продолжает мир. У Платона любовь, дитя нужды, сохраняет черты скудости. Ее негативность — просто «минимальное» нужды, а не движение к инаковости. Эрос, свободный от платоновской интерпретации, совершенно не признающей роли женского. — тема философии, которая, отойдя от одиночества света и, следовательно, от феноменологии как таковой, будет занимать нас в другом месте. Здесь недостаточно феноменологического описания (что бы ни давал его анализ связей с другими), по определению неспособного обойтись без света, то есть одинокого человека, замкнувшегося в своем одиночестве, тоске и смерти-конце. В качестве феноменологии оно остается в мире света, мире одинокого Я, у которого нет другого в качестве такового, для кого другой — это другое Я, alter ego, познаваемое посредством симпатии, то есть возврата к себе самому.
3. К времени
Мы полагаем, что время — а этим исследованием движет фундаментальная тема концепции времени — не выражает недостаточность связи с бытием, совершающейся в настоящем; однако оно призвано устранить чрезмерность окончательного контакта, осуществляемого мгновением. Длительность разрешает трагизм бытия в плане, отличном от бытийного, не разрушая бытия. Но, хотя развитие этой темы и выходит за рамки настоящего исследования, мы не можем, хотя бы весьма кратко, не наметить перспективу, в которую вписываются ранее заявленные нами темы «Я» и «настоящего».
В составляющем нашу жизнь в мире потоке сознания Я удерживается как нечто идентичное в изменчивой множественности становления. Неизменное остается, какие бы отметины ни оставляла жизнь, изменяя наши привычки и характер, постоянно преобразуя систему содержаний, образующих наше бытие. Я остается на своем месте, связывая разноцветные нити нашего существования.
Что означает такая идентичность? Мы склонны рассматривать ее как идентичность субстанции. Я будет нерушимой точкой, откуда эманируют действия и мысли, не влияющие на нее своей изменчивостью и множественностью. Но может ли множество акциденций не затронуть идентичности субстанции? Связи субстанции с акциденциями модифицируют ее, и идея субстанции предстает тогда как бесконечный регресс. И именно понятие знания позволяет сохранять идентичность субстанции в изменяющихся акциденциях. Знание — это связь с тем, что остается по преимуществу внешним; связь с тем, что остается вне всякой связи; акт, удерживающий агента вне осуществляемых им событий. Идея знания — незаурядные связь и действие — позволяет зафиксировать идентичность Я, не раскрывая его тайны. Я сохраняется, несмотря на превратности истории, влияющие на него в качестве объекта, не затрагивая его бытия. Таким образом, Я идентично в качестве сознания. Субъект является по преимуществу субстанцией. Знание — тайна его свободы по отношению ко всему, что с ним случается. А свобода гарантирует его идентичность. Благодаря свободе знания Я может оставаться субстанцией в акциденциях собственной истории. Свобода Я — эго его субстанциальность; это лишь другое слово для обозначения невовлеченности субстанции в переменчивые акциденции. Идеализм, далекий от преодоления субстанциалистской концепции Я, ратует за нее в радикальной форме. Я — не субстанция, наделенная мыслью: Я — это субстанция, потому что Я наделено мыслью.
Но идеалистическая интерпретация идентичности Я пользуется логической идеей тождества, оторванной от онтологического события идентификации существующего. Действительно, идентичность — свойство не глагола быть, а того, что есть, имени, отделившегося от анонимного шороха Ну а. Идентификация — это именно позиция бытующего в лоне анонимного, поглощающего бытия. Таким образом, невозможно определить субъект посредством идентичности, так как идентичность таит в себе событие идентификации субъекта.
Такое событие не висит в воздухе: мы показали, что это производное позиции и функция настоящего, являющегося во времени — исходя из которого его обычно рассматриваю! — отрицанием или игнорированием времени, чистой отсылкой к себе, ипостасью. Будучи отсылкой к себе и настоящем, идентичный субъект, разумеется, свободен относительно прошлою и будущего, но остается зависимым от себя самого. Свобода настоящего не легка, как спасение: это груз и ответственность. Она выражается в позитивном соединении с собой: Я — необратимо свое.
Рассмотрение связи между Я и сам как конституирующей неизбежность ипостаси не означает превращения тавтологии в драму. Бытие Я включает сцепление с собой, невозможность от него избавиться. Конечно, по отношению к себе субъект отступает, но такое движение отхода — не освобождение. Словно заключенному протянули веревку, не развязав его.
Соединение с собой — это невозможность избавиться от себя самого. Не только соединение с характером, инстинктами, но молчаливая ассоциация с собой, двойственность которой ощутима. Быть Я — это не только быть для себя, но и быть с собой. Когда Орест говорит: «Спасал меня не раз от самого себя!» [31] , или когда жалуется Андромаха: «Но до того ли измученной вдове, томящейся в неволе?» [32] , связь с собой, выраженная в этих словах, шире метафорического значения. Последнее не выражает душевного противостояния двух свойств: воли и страсти, разума и чувства. Каждая из этих способностей целиком заключает в себе Я. В этом весь Расин. Корнелевский персонаж уже владеет и собой, и миром. Он — герой. Его двойственность преодолена посредством мифа, которому он соответствует: честь или добродетель. Конфликт — вне его, он участвует в нем благодаря сделанному выбору. У Расина завеса мифа разрывается, герой переполнен самим собой. В этом его трагизм: субъект исходит из себя, он изначально с собой или против себя. Будучи свободой и началом, он является в то же время носителем судьбы, уже подавляющей самое эту свободу. Ничто не дается даром. Одиночество субъекта — больше, чем изоляция человека, целостность объекта. Это, так сказать, одиночество вдвоем: иной, нежели Я, сопровождает Я подобно тени. Двойственность скуки, отличающаяся от знакомой нам в мире социальности, к которой Я бежит от своей скуки, разнящаяся также в связи с другим, отделяющей Я от себя. Двойственность, пробуждающая ностальгию по бегству, не удовлетворяемую никакими неведомыми небесами или новой землей: ведь в наши путешествия мы берем с собой самих себя.
31
Андромаха. I, \. // Расин Ж. Соч. В 2-х т. Т. 1. М., 1984. С. 160. Перевод И. Шафаренко и В. Шора.
«...Et de moi-m^eme me sauver tous les jours».
32
Там же. III, 4. C.169.
Но для того, чтобы эти груз и бремя стали возможными в качестве груза, нужно, чтобы настоящее было также концепцией свободы. Концепцией, а не самой свободой. Из опыта рабства нельзя извлечь доказательства его противоположности. Мысли о свободе было бы достаточно для ее понимания; мысли, самой по себе бессильной перед бытием, показывающей метафоричность выражения «мыслительный акт». Мысль или надежда на свободу объясняют отчаяние, характеризующее в настоящем вовлеченность в существование. Она состоит из самого мерцания субъективности. уклоняющейся от собственной вовлеченности, по не разрушающей ее. Это и есть мысль о свободе, являющаяся лишь мыслью: обращение ко сну бессознательному. — отлучка, а не бегство: иллюзорный развод между Я и я сам, который вновь закончится совместным существованием; свобода, не предполагающая ничто, в которое впадает, не являющаяся, как у Хайдеггера, событием уничтожения, но осуществляющаяся именно в «полноте» бытия благодаря онтологической ситуации субъекта. Но эта мысль — лишь надежда на свободу, а не свобода по отношению к ангажированности — стучится в закрытые двери другого измерения: она предчувствует тот способ существования, где ничто не окончательно, который возобладает над окончательной субъективностью Я. Мы только что указали на временной порядок.