Отчий дом
Шрифт:
— На пироги поспели как раз, — сказала она, подходя все ближе к нам, улыбалась приветливо, открыто, просто, как будто она нас знала давным-давно. — Проходите, куда глядится… Как вас величать-звать?
— Это мой Василий. А я — Мария, Маша…
— И я — Мария, Марья… — замечательно так ответила старушка. — Будем ладить…
Обе они улыбались, им было хорошо. А значит, и мне стало хорошо. Мы уже сидели за столом. Марья в который раз разливала чай, пододвигая чашки к самовару, неспешно отодвигала одну, подставляла другую… И так же неспешно продвигался и наш разговор… Шло узнавание друг друга.
Остались мы, конечно, у Марьи. Началась наша жизнь здесь. Мужчина должен, естественно, работать везде и всегда. А тут у нас как будто медовый месяц. Хотя никакой еще свадьбы не было, и даже немногие знали, что мы поехали сюда вместе.
Надо было работать.
С чего начинать? Марья выделила мне клеть для занятий, и я, до того как проснется Маша, работал, наблюдая, как поднимается солнце, как птицы то взлетают, то опускаются к земле. Вот застонали коровы и овцы засуетились. Марья вывела их к стаду. Кто-то заглядывал ко мне, в оконце, глазастый, с длинными волосами, в синем платье… Я писал «Белых верблюдов», а вечерами, при свете керосиновой лампы (электричества тогда еще не было здесь), читал поэму Баранаускаса «Аникшяйский бор». Я погружался в мир, где люди совершали мужественные поступки, где проявлялись народные характеры. И этот дивный бор на берегах Швентойи, в сказочной стороне Жемайтии, где цветы, ягоды, грибы, колоски, звери, птицы, Антанас Баранаускас, народный литовский поэт, расположил в хороводе грусти и радости народной жизни.
А ведь мне должно было быть очень хорошо. Так оно и было, если бы…
Помню ночной час на реке, когда мы возвращались из гостей, из другой деревни. Мы двинулись росной травой, потом почувствовали под ногами траву скошенную, и вот из темноты выступили очертания трактора с косилкой.
Маша почему-то испугалась. Но вскоре пришла в себя и полезла в кабину, любопытная, греться, в замкнутое пространство, устав от окружающего леса, от скрипа дверей в глухой лесной деревне, от впечатлений и разговоров…
Мы вернулись уже на рассвете и не стали беспокоить Марью, тихо забрались в мой чулан. Марья все же окликнула нас: «Это вы… живы…» Может, не спалось ей — да и какой сон в ее годы! Но чувствовалось, она именно нас ждала, потому что, еще поворчав и повздыхав, все же просунула в дверь блюдо, накрытое полотенцем, — подовые пироги с гороховой начинкой.
И снова было утро, часы работы, часы радости и мучений, когда мои «Верблюды» неторопливо, настойчиво двигались от страницы к странице. А я вспоминал свою прошедшую юность, удивительно испепеляющее лето в Средней Азии, когда искал этих «горбатых» на пастбищах, а потом вез их в товарных вагонах. Стоял сухой запах джантака, а потом горький — полыни, когда мы миновали Саратов, и луга, выжженные солнцем, и мое страстное желание — победить в этой жизни, единственной, неповторимой, прекрасной, и щемящее чувство одиночества в этом наступившем взрослом мире, и в то же время ликующий гул голосов, приветствующих меня, принимающих в свой хоровод. Я снова возвращался в прошлое, чем-то схожее с нынешним. То ли запахом, то ли дуновением ветра…
Я писал, и мир прежний преображался, а теперешнее стучалось в окно в образе любопытного создания с длинными, только что расчесанными русыми волосами. Я не мог сдержаться и выбегал на свет дневной, под ликующий свод неба, и по мокрой траве пытался догнать Настену, внучку Марьи. Мы бежали вместе в малинник и возвращались оттуда с полными корзинами влажных ягод. Маша зорко смотрела в мое лицо, как будто видела там что-то такое, чего она не знала во мне.
Помню и тот час, когда Маша стояла на мостках пруда и стирала белье, а рядом Настена полоскала свои тряпочки. День плавно скользил в своей дреме, даже комары затихли, птицы смолкли. А потом Маша в саду под вишнями варила обед, а Марья сидела тут же у медного таза, где алели ягоды, принесенные нами из леса. И то, что было нереальностью, чудом, — вот мы здесь и вместе! — вдруг обрело пронзительную очевидность: только бы не сгореть дотла, только бы суметь выдержать эту радость. Вот как это было. А вечером, когда солнце играло с нами в прятки и возвращались с лугов коровы, важные, с набухшим выменем, мы брели к озеру и там долго стояли у стен монастыря, пока уже ночные звуки и ночная прохлада не прогоняли нас в дом. В эти мгновения я возвращался мыслями к детству, будто слышал голос матери, который звал меня из сгущающихся сумерек. И что-то хотелось сделать, что-то совершить…
В утренние часы яростного одиночества мне надо было остановить время и очутиться там, в мире, только похожем на прошлое. Мои белые верблюды мчались вскачь, рассекали воздух, как реактивные самолеты… И радость моя была беспредельна.
А Она выходила в струящихся одеждах, розовая от сна и тех лучей солнца, что освещали. Потом возвращалась с озера с мокрыми волосами и звала купаться… Больше уже не давала мне витать в утренних облаках.
Помню и те мгновения среди ночи, когда мы вместе просыпались и, очнувшись от сна, шли в сонный сад, в огород… Остаток ночи проводили в моем чулане… Я был нежен, как будто дал зарок не преступать заповеди; я почему-то представлял себе необъятную степь и нас в этой степи и не мог ничего с собой сделать, да, как теперь понимаю, и не хотел. И Она уходила к Марье в дом. Но следующее утро было так же прекрасно, Она как будто не помнила всего, что было ночью, звала меня нежным голосом, смотрела мне в глаза, готова, казалось, была на все для меня. И я тоже.
Дни следовали за днями, и ночь сменялась ночью. Мы не чувствовали, что время таяло, во всяком случае я думал, что это будет теперь всегда — пора цветения. Утренние часы работы, пробуждение Маши, обильный и щедрый завтрак с рассказами и воспоминаниями, где и Марья присутствовала; и долгие прогулки в лес, дары этого леса или озеро с его песчаными берегами, и кустарником, и лодкой, и удочками, и ослепительное солнце, голубые дали, а следом тихий вечер, сознание того, что день прожит так, как надо и как хотелось. В радости, мире, трудах. С нами — запахи травы, крики ночных птиц, и мы у самовара в тепле, рядом Марья и Настена, и еще приходят наши деревенские приятели… Каждый день был полон ожидания, уверенности, что явится чудо.
Не знаю, как это вдруг случилось… И случилось ли это… Маша, я заметил, стала уединяться, задумываться… И с Марьей не сидела, как будто и ее сторонилась… И не только я это заметил. Как-то Марья заглянула ко мне в чулан, повод был самый прозрачный — понадобилась ей мелкая соль, а разговор был непростой. Она говорила звонко, не таясь, о бушующих волнах страха, о том, что мы не имеем права разрушить созданное, она говорила, что и два человека могут утверждать между собой прочно и незыблемо радость, достоинство, честь, благоденствие…
Вот как все это было тогда. Вот к чему все двигалось.
Помню, отыскал как-то письмо.
«Талант — это мужество жить, — писала Маше ее подруга, наша давняя приятельница Надя, — вернее, он от понимания как жить, как и на что тратить жизнь. Духовность — не есть чувственность, и наоборот, и не надо путать… Дух — подобно характеру той Марьи, о которой ты так много рассказала. Сравнений нет. Играйте в четыре руки. Можете в восемь рук. Но не беритесь за кисть, если сыро в ваших глазах (смотри Пушкина „Метель“). И кисть, так же как и лиса, имеет рыжий хвост. Который не всем дается. И пророчество — матерь точности. Пророчество в русской литературе. В построении геометрии духа.
Можно процитировать всеми уважаемого Савелия Петровича, мной любимого за Подвиг в этой, мягко выражаясь, хаотичной жизни. Но не об этом. Далее… далее он говаривал мне: „Ты не обижайся на меня, потому что я избрал такой путь. Жизнь многих рождает слепыми. Иди к Природе, к Солнцу, к Луне — но не ко мне. Я — по пути. Я — не Ярое Око. Оно еще будет. Придет к тебе. Ты узнаешь. Я — артист. Не будь — театралкой. У тебя свой путь“.
Чаще слушай свое сердце — на снегу, если умеешь, на льду… В лесу. Пока не рисуй. Научись молчать. Только это даст потом точность отношений. Не зажимай нос никогда и не отворачивайся. Пахнет всегда тем, чем пахнет. А судить да рядить нужно и стоит только в одном — в построении высокого духа. Прости, и прости, и прости, и, может, долго теперь не увидимся. Вот и все».
Вот каково было письмо.
Лето тогда было стремительным, время двигалось семимильными шагами…
Однажды я поехал в Мифодьев связаться с Москвой, позвонить. Почему я не взял с собой Машу? Кажется, потому, что погода стояла ненастная и делать ей там было нечего. Потому, что я собирался быстро вернуться… Да она и сама не настояла. Короче говоря, я поехал. Стояла действительно ненастная погода: грязная дорога, мокрая одежда, грохот мешков с посылками в почтовой машине… Выбрался у почты, через два часа дозвонился, плохо было слышно, но все-таки мой голос услышали и теперь знали, что я никуда не делся, меня не загрызли волки, не затоптали кабаны. Дело было сделано. Надо было думать, как добраться обратно, к моей возлюбленной.