Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Уже с того времени, как я встретился с ним, а может, и задолго, он числился сторожем церкви, которая помещалась в усадьбе. И самой усадьбы. В ограде были похоронены многие владельцы усадьбы, и Петр Черевин, о котором я упоминал, тоже. Только на его плите не было ничего сказано о его последних бесславных годах, но было начертано, что этот славный офицер и дворянин участвовал как герой в войне 1812 года и вошел победителем в Париж.

Вот эту церковь Преображения и охранял Аврамий Макарьевич, будучи представителем, стражем государства, потому что как сторож он получал плату и потому что у входа была прибита мраморная доска, где написано, что это памятник архитектуры и охраняется он государством. А охранял Аврамий Макарьевич. Церковь действительно была красоты необыкновенной — выстроенная в павловскую эпоху, она не перестраивалась, не достраивалась, может быть, и не подновлялась и сохранила первозданный свой облик как снаружи, так и внутри. Небольших размеров, спокойных пропорций, соразмерная и стремящаяся ввысь своей колокольней, она производила впечатление невесомости и в то же время причастности к земле.

Внутри был резной иконостас и несколько старинных икон. Три раза в год здесь проходила служба. Приезжал из города священник — крепкий, здоровый, сорокалетнего возраста — на мотоцикле с коляской (он был когда-то гонщиком), снимал шлем, переоблачался из кожаного своего костюма в расшитые золотом одеяния священника, и начиналась служба, где Аврамий Макарьевич был прислужником, то есть зажигал свечи, подавал кадило…

Вот почти все, что я знал об Аврамии Макарьевиче…

Мы прошли парк и аллею тополей, вышли к березовой роще, за которой показались и первые дома деревни, свет в окнах. Тут Катенька остановилась как бы передохнуть, такое она сделала движение — вздохнула глубоко, посмотрела на звезды… Потом улыбнулась и сказала:

— Я договорилась о вашем ночлеге и могу туда проводить… Но знаю, что вы завтра утром уедете рано… А мне надо с Василием… Ивановичем успеть обговорить некоторые подробности — об усадьбе, о врачах… Но дело в том, что сейчас я должна навестить Аврамия Макарьевича… обещала ему, — и она обернулась к Савелию. — Это сторож нашей больницы.

— Наслышан я об этом стороже, Василий рассказывал… Хотел бы повидать его.

— И мы, — улыбнулась Катенька, — достаточно знаем о вас…

— Откуда же такое знание? — спросил я.

— Вы здесь жили, — сказала она, — а о тех, кто здесь жил или живет, трудно что-нибудь не знать.

— А! Каково! — воскликнул Савелий.

Катенька смутилась, но тут же посмотрела мне прямо в глаза. Она стояла и ждала, что я скажу… А я, кажется, на какое-то мгновение отключился. Где-то там, в глубине сознания, в стороне от забот, мне виделся образ Марьи. Скорбь, мука, исход. Что бы это все значило? Мне было действительно радостно, хотя скорбь и груз воспоминаний я чувствовал на своих плечах и в сердце своем. Но этот груз не был тяжел, потому что это была моя жизнь, моя ноша.

— Конечно, — услышал я свой голос. — Я сам собирался к Аврамию Макарьевичу.

Катенька с благодарностью посмотрела на меня, но внимательные ее глаза, кажется, заметили и еще что-то, чего я не высказал.

В доме у Аврамия Макарьевича было чисто, полы выскоблены до белизны и покрыты разноцветными половиками, выкатанными Анной Кузьминичной. И сами они, хозяева, в неизменных своих одеждах: Анна Кузьминична в синем платье с глубоким вырезом на груди, Аврамий Макарьевич — в черных шароварах, заправленных в валенки, в белоснежной рубахе, застегнутой наглухо, а поверх — жилетка из такого же синего материала, что и платье Анны Кузьминичны, но на заячьем меху. Все было так же, привычно, приятно, как будто я и не расставался с ними. Однако некоторые детали, незаметные подробности говорили о том, что время не только пролетело, но в корне здесь что-то переменилось.

Остановившись в этом месте описания той далекой зимы, столкнувшись с трудностью передать свое тревожное состояние, — вспомнил письмо, недавно полученное от Савелия из иноземного его путешествия. В конверте была фотография — все так же усат, бородат, в кепке-восьмиклинке, в плаще и шарфе, перчатках, Савелий на фоне озера, горного пейзажа с редкими оголенными деревьями; озеро было покрыто льдом и запорошено снегом, вблизи берега синели полыньи. Вдали, где-то на середине озера, — собака на белом снегу… Вот что он писал: «Под Мюнхеном, в поселке Мюрнау, где жил небезызвестный художник Василий Кандинский у своей подруги Габриелы Мюнтер. Вдали горный Инсбрук, снег, собака. Василию — Савелий. Февраль». Так все это выглядело. Вспомнил письмо потому, что думал в этот момент о проникновенных страницах «Писем русского путешественника» Николая Михайловича Карамзина и о несравненном «Тарантасе» графа Соллогуба, истинно русского путешественника по русским местностям… Или в обратной последовательности это пришло в сознание? Или одновременно? Я ведь не был ни в Париже, ни в Мюнхене, но это не имеет теперь значения, тут важно стечение этих мыслей по поводу…

Я помнил едва ли не наизусть несравненный «Тарантас». Это вам не лихая гоголевская тройка, тут едешь и едешь словно на лыжах по необъятным просторам (и как ведь объявлена тема — путевые впечатления!): «…Путешествуют там, за границей, а мы просто едем к себе в деревню…», или: «Старина наша не помещается в книжонке, не продается за двугривенный, а должна приобретаться неусыпным изучением целой жизни», или: «…Души наши не были испорчены, но испорчены были наши привычки», «Не теряй из виду своей цели». И я прислушиваюсь к этому последнему предупреждению и снова приступлю к повествованию.

Нас встретили с особой почтительностью. Мы всегда здоровались с Аврамием Макарьевичем небольшим, но продолжительным поклоном и при этом смотрели друг другу в глаза. На этот раз было так же, только теперь за нами внимательно наблюдал Савелий, как всегда, острым взглядом. Я представил Савелия, и они тоже посмотрели друг другу в глаза. Конечно, это все увидели — и Анна Кузьминична, и Катенька, но на самом-то деле никакого такого намеренного жеста не было. Постараюсь объяснить проще. Мы вошли и сразу поняли — что-то случилось. Когда я подошел к Анне Кузьминичне, чтобы поздороваться с ней (с ней мы всегда расцеловывались), я заметил, что глаза ее заплаканы, она хотела броситься ко мне, но ее удержал взгляд Аврамия Макарьевича…

Итак, мы уже сидели все у стола, где был самовар и все прочее, необходимое для приема гостей, Анна Кузьминична разливала чай, Аврамий Макарьевич все еще бродил по комнате, что-то бормотал, никак не мог присесть к нам. Тогда я встал и подошел к нему.

— Что произошло? — спросил тихим голосом.

— Что и должно было произойти, — ответил он таким же тихим, ровным голосом, твердым и уверенным. — Ушла от нас Марья. В вечный покой.

Конечно, это не было неожиданностью, но все во мне оборвалось — все теперешнее и бывшее, вдруг, в один миг отодвинулось далеко-далеко, в прошлое, невозвратное.

Нас уже слышали, конечно. Катенька подошла к нам. Слезы текли по ее щекам, слезы утешения и молодости. Она прижалась к Аврамию Макарьевичу, и был этот жест доверчивый и беспрекословный…

Аврамий Макарьевич обратился к нам:

— Разделите с нами наше горе.

Савелий встал и сказал:

— Я оказался здесь не совсем случайно. Мы с другом отдавали себе отчет, когда собирались ехать сюда, что встретимся с живыми людьми, у которых будут свои заботы, радости и печали, и что мы в меру сил будем с ними разделять их. Но то были мысли, а здесь — чувства. Я слышал, знал о Марии так, как будто бы она существовала рядом со мной, в моей работе, жизни… Я видел везде ее присутствие, таких людей, как вижу и сейчас, когда ее уже нет с нами. И я видел, какой опечаленный пришел сегодня Василий, простившись с ней, и вижу вас теперь… И я с вами.

Мы молчали некоторое время.

— А вы, Савелий, я слышал, художник? — спросил Аврамий Макарьевич, пристально взглянув на него. — Я хотел показать вам свое собрание картин и несколько икон. Хотел показать и свои работы… Есть у меня портрет Марии.

— Нет, — сразу ответил Савелий. — Портрет Марии не показывайте. Мне самому надо написать ее портрет. Вы простите меня, но иначе я, может быть, не смогу…

— Хорошо, покажу вам одну древнюю икону, — Аврамий Макарьевич поднялся. — Она мне особенно дорога еще и потому, что осталась от деда. Ее хотел бы после себя оставить музею…

Поделиться с друзьями: