Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…И был у меня как бы сон.

Когда лежишь в теплоте дома и день уходит в зимних сумерках, кажется, что давным-давно начался этот короткий день с его бушующими красками исхода и что уж так много сделано за эти часы работы, хлопот хозяйственных… И вот, когда находишься в этом состоянии хорошо прожитого дня, тогда и приходит радость, какая бывает только в детстве: день вдруг кончился зовом матери, и весь распаренный, бежишь в дом, видишь, как стемнело, и нестерпимо хочется в тепло, на кухню, где стоят запахи еды. Но ты еще сопротивляешься, еще продлить хочешь это состояние неопределенности… Потом ты весь в сухом, домашнем, за столом, а рядом — пахучая каша гречневая с топленым маслом, розовый кисель, молоко… И уже не помня как, оказываешься в постели чистой, прохладной, шуршащей… А тут вдруг наступает утро — запахи завтрака; шаги матери, ее голос, который будит не торопясь… И тут начинаешь думать о том, о чем вчера не успел, а впереди весь день, и солнце светит прямо в глаза…

Савелий долго пробыл в рабочей комнате Аврамия Макарьевича, так мне показалось тогда. Слышны были приглушенные голоса, шаги… Мы сидели молча. Катенька прижалась к Анне Кузьминичне, большой, теплой, доброй, и замерла.

Сама Анна Кузьминична казалась спокойной, достойной и возраста своего, и того положения, в котором пребывала. А я был предоставлен самому себе, мне была дана свобода размышления. Я понимал, что пока еще жива была Марья, все вокруг оставалось как и при ней, когда она находилась еще дома. Теперь все изменится. Но как? Об этом я и думал. Я помнил слишком хорошо, что все тут было связано с ее именем, присутствием во всем. Я с тревогой думал о своей работе, о своем доме… Я понимал, что мы здесь останемся на несколько дней, и в то же время мне нестерпимо хотелось к себе, к своему дому, который столько времени был без меня. Только там, ничем не стесненный, я мог отдаться тем чувствам и размышлениям, которые уже пришли теперь и толпились, обступали меня. Осознать, что произошло со мной…

Я еще бродил по дому Аврамия Макарьевича: кажется, он и мне что-то показывал, картину ли, тетрадь ли… А Савелий тихо нашептывал Анне Кузьминичне… Велись приготовления: скоро должен был приехать Борис и отвезти нас.

Савелий милостиво снял с меня все заботы, всю суету… Помню, я выходил из дома на морозный ночной воздух, смотрел на небо… И когда вернулся, слышал, как Аврамий Макарьевич говорил Савелию: «…береги его, помни, что я тебе сказал…» А что он ему сказал?..

Борис приехал спокойный, серьезный, подтянутый, но деловитость его была нарочитой, и за ней скрывалось невероятное отчаяние.

Мы все погрузились в крытый кузов, и еще какие-то люди сели с нами Анна Кузьминична устроилась в кабине с Борисом. Когда мы поднимались и освещали борт фонарем, промелькнула надпись: «Люди». Ехали в молчании. Приблизились к деревне, стали слышны голоса, и полохнул свет, слишком яркий для зимней ночи. Борис вел машину медленно. Гул голосов в морозной тишине звучал, как перезвон и уханье колоколов, а колеблющееся пламя в домах показывало, что наступило время, отличное от вчерашнего. Была освещена и избушка Марьина — хозяйка снова была в ней, ненадолго.

Катя с Аврамием Макарьевичем и Настеной тут же пошли к покойнице, а мы с Савелием остались пока дома. Вера по-прежнему была тиха, но, как будто не торопясь, успевала и встретить тех, кто приходил, и дать распоряжение соседкам, которые уже принялись готовить поминальный обед.

Мы с Савелием сидели молча, как никогда понимая друг друга. Получалось, будто мы приехали на похороны. Савелий смотрел на меня с тенью упрека, вроде бы я знал и не сказал ему об этом. Он хорошо смотрел, лицо его загорело, разгладилось, ушли морщины московского беспокойства. Я видел теперь, что его следование за Катенькой было нежным прикосновением к природе, к чистому ее существу, к тому, что мы искали и будем искать всю свою жизнь.

Вот настал и наш черед идти к Марье, взять на себя ношу… Мы, казалось, долго-долго шли к избушке вытоптанной в сугробе тропой, — ее не было, когда мы приехали сюда, — мимо вишневых деревьев, кустов крыжовника, рябины с оставшимися красными ягодами, мимо колодца летнего, где зимой вода замерзала… Я запомнил эту тропку летней, в высокой траве, здесь почему-то не выкашивали траву; осенней, выложенной гладкими чистыми досками; весенней — в тонком прозрачном льду; и зимней, среди сугробов. Но теперь это была даже не тропа, а дорога — люди шли и шли…

Марья лежала на столе в последней своей одежде. Пламя свечей, потрескивание их и мерный голос Аврамия Макарьевича, читающего псалмы по усопшей, — все это было в мире покоя и необходимости. Мы подошли ближе. Аврамий Макарьевич взглянул в нашу сторону, чуть повернув голову, продолжая читать: «…лица твоего, и в наслаждении твоея красоты, его же избрал еси, упокой…»

Пелена закрывала Марью, черное с белым… Аврамий Макарьевич читал о нищих духом, о плачущих, об алчущих и жаждущих правды, о милостивых, о разбойниках, о чистых сердцем…

Я стал бродить по дому, и под ровный голос Аврамия Макарьевича являлась мне «дней ушедших череда»… Что-то он не то говорил, что теперь полагалось… Но ему, конечно, было видней, что совершать. Савелий присел рядом с ним, и лица их, спокойные в пламени свечей, запомнятся мне такими на всю жизнь.

…И снова был мне сон. Я видел и слышал, как будто лежал где-то в трясине, в шуме осин, а меня обступили по косогору пастухи, кузнец, учителя начальной школы, лошади вместе со своим конюхом, подвыпившие трактористы, мальчишки на конных косилках, как будто воинство древнее, пышнотелые бабы с пекарни… Уставившись на меня, как на чудище, все сокрушенно качали головами, а старушки в белых платочках, как будто собрались на праздник, причитали: «И что же мы тебе говорили, и зачем же ты приехал в такое время, и что же за нужда?..» Я все пытался услышать знакомый голос, который поддержал бы меня, и если не вытащил, то хотя бы одобрил… А люди стояли с мешками, корзинами, коробками, и руки их были заняты… Я пытался увидеть сосновый бор вдалеке, а видел только черные поля, лощину, бегущие тучи… Я хотел увидеть дубраву и золотистый песок при слиянии рек, а видел, как туман поднимался с низин, как птицы в растерянности порхали у дороги… Кладбище на склоне, церковь с колокольней, бани у пруда с ивами, серые серебристые дома с соломенными крышами дворов. Восход солнца я углядел, кромку розовую, и тут же с горохового поля поднялась стая черных птиц, в тишине, в строгом порядке, сопровождаемая россыпью воробьев, отлетающих веером в сторону… Тихо было вокруг, и голоса смолкли, и недвижно было все кругом. Хотелось запомнить эту неумолимость явления, скорбность, необходимость и грусть, которая появилась во мне, и тот зов и беззвучность природы, мощь ее и тишину.

…И слышал голос Марьи. Ткала она коврик на старом стане, который я обычно привык видеть запыленным на чердаке; теперь все это было в каких-то просторных светлых комнатах. Разноцветные лоскутки и бантики создавали рисунок пестрого луга, травяного, цветочного, летнего. «Ты проходи, проходи, не стесняйся, — говорила Марья, пристально на меня взглядывая, — хочешь, на печи отогрейся, пока я дело кончу. На тебе и лица-то нет…»

Я полез на печь, от греха подальше, от расспросов, от предчувствия того, что разговор наш опасен… И, расположившись на теплых мешках, вытянув ноги, слышал, как пел ее голос:

«…Учились там мало крестьянские дети — год или два — а уж болыше-то где там! Расписаться сумеешь, письмо ль написать или в книге кой-что разобрать. А ученье крестьянам — куда? Жить научит земля да соха. Подрасти, за работу берись, за соху за кривую держись. Землю-мать научись полюбить. Да лошадку сумей накормить. Состоянье крестьянское — конь. Лесоруб — так пила и топор. А землею тогда дорожили. На хозяйства, на души делили. Промеж каждым загоном — межа, разделяли „тебя“ и „меня“. Где радивый хозяин — загон свой удобрит. Земля не забудет, она все запомнит. Стоит на нем жито отменной стеною, плывут переливы волна за волною. Ленивый запустит загон пустырями, и тот зарастает и мхом и кустами. И все это было при царской России — неграмотность в людях, и землю томили. Россия теперь уж зовется Советской — деревня и поле как будто воскресли…»

Точность собственной жизни, — думал я. Голос Марьи все настойчивее уводил меня как будто в какой-то цветной сон: «…на далеких землях, за дремучими глухими лесами стоят редкие деревни и погосты… Есть там и озера, и реки текут — рыба водится дивная, золотое перо».

И я слышу, как Марья говорит: «Кто же наш родной край сделает таким, чтобы в нем всем хорошо было жить? Люди, и при помощи государства. Земли для сельского хозяйствования у нас немного. И для животноводства нет удобства выпасов. Но этим нужно заниматься. Есть у нас неудобные, заброшенные земли, которые совсем бездействуют. Над ними надо работать, чтобы они стали пригодны. Что же нужно делать? У нас есть леса, а в них большие торфяные болота. Залежи торфа, и лес там гниет без призору. Сколько же ветролому пропадает — ужас! А во время прореживания делянок это предается огню. Если бы устроить все специалистам, наладить дороги, наверняка нашлось бы чем здесь заняться. Необходим завод для переработки древесины, чтобы она не пропадала в лесу и не предавалась огню. А то деловое во время заготовки леса вывезут, а остальное сжигают. Будет завод, тогда и кислые торфа пойдут в дело, их можно опреснить компостированием. А при заводе появятся для этого возможности. И земля наша тогда помолодеет — ей ведь нужны удобрения. Тогда и люди будут жить в своем родном крае, и никуда никто не поедет. Мы все любим свой родной край, потому что он приволен и удобен для жизни человека. Реки — наши красавицы — окружают нас, как ограда надежная, от безводья людям страдать не придется. И лучше нашего климата нигде не найти. Но земля требует заботы и удобрения. У нас же его на века хватит, и не выберешь. Только надо заниматься этим делом. Нужны и знающие люди. Строиться у нас есть из чего — лес и камень свой. В глине вязнем кругом, а кирпича нет. Опять же — почему? Нет производства. Да тут столько разнообразного богатства лежит…»

Поделиться с друзьями: