Отдам осла в хорошие руки
Шрифт:
Пока я возмущалась, судья этот полосатый пальчиком помахал нашему, вытащил из карманчика и показал ему какую-то бумажку желтого цвета. Может, номер телефона… Или визитка доктора… Не знаю. Но этот нашфутболист был страшно недоволен, очень был огорчен почему-то. Может, дорого ему было к этому доктору, что ли… Нет, ну этот судья, ну как ему не стыдно?! Мальчик, видимо, издалека, потому что негр. Без мамы, без папы… Холодно ему опять же… Никакой жалости. И пока я сочувствовала одинокому динамовскому африканцу, нашзабивает гол моимаккурат под перекладинку. Нет, ну это вообще!
Мои,конечно, забегали, засуетились, мяч отбирают, и что? И ничего! Мы с котом прямо извелись оба, но наконец на сороковой минуте опять с подачи моего, который уже вначале бил, когда я еще про водку подумала, мойеще один забивает гол головой. Ф-ф-у-у-у… Этот вот парень, который все время мячик катит, чтоб его потом забить, ну он такой силач! Умеет подавать. Прямо как моя бабушка. Она и готовить умела вкусно как никто, но уж подавала так подавала!!! Прямо как мойвот этот! Я даже имя запомнила этого казака — Гиггз!
В перерыве мы с котом пили успокоительные капли и выслушивали упреки по телефону.
Во втором тайме мы с моимиподустали. Да и нашисовсем увяли. Лупят по штангам, падают, и почему-то только в тех местах, которые такими белыми полосочками обрисованы, кривятся и стонут — хотят, чтоб их полосатый пожалел, а других чтоб наказал. Нет, ну разве не детский сад? Мяч руками хватают. Что, можно?! Нельзя! Я уже грамотная, я сколько футбольным талисманом у нас в семье — я уже знаю, что в футболе нельзя мяч руками! Как почему? Да потому что он — грязный же!!!
После того как мойопять забил нашим, я отключила телефон. Что мне выслушивать, когда уже четыре — один. Я, конечно, для очистки совести еще поволновалась за наших, и тогда нашотправил мяч в угол моихворот. Ну и все. Повозились немного, побегали туда-сюда, и раздался финальный свисток.
Моивыиграли у наших:четыре — два.
Ой, что я выслушала!!!
Конечно, все вокруг были уверены, что это я во всем виновата, что, если бы не путалась в своем выборе, как обезьяна в парламенте, матч прошел бы лучше. А то футболисты сами не знали, что делали.
А я им ответила, что, если будут грубить, я больше никогда не буду футбол смотреть. Лучше пойду кота покормлю, похудел от волнения, маленький мой…
— Кис-кис-кис! Зида-а-ан! Кис-кис! Кушай, Зидан, кушай, Зиданчик дорогой, кушай, киса…
Прощай, душа моя, Манюня!
Манюня очень любила Пушкина. И мужа Фиму. Но разною любовью.
— Фимуля, — предложила Манюня на их с Фимой свадьбе, — поедем в свадебное путешествие в Ленинград. Пойдем на Мойку, двенадцать… А?
Фима по натуре был философ. Он не умел конкретно отвечать на вопрос. Он умел его обсуждать. Вопрос поездки обсуждался несколько лет.
Манюня звонила маме:
— Мы завтра едем!
Назавтра она звонила снова:
— Мы уже не едем…
Еще через несколько лет после рождения Ларочки, а потом и Мишки они наконец взяли билеты в Ленинград. Но Фима заболел.
— Мы снова не едем, — звонила Манюня родителям, — у Фимы радикулит…
Но однажды, перед очередной проверкой на предмет подпольного шитья верхней мужской одежды, предупрежденный заранее Фима, разнося по знакомым отрезы, вдруг взял и обиделся.
— Хватит! — вскричал он голосом трагика. — Свободы! Надоело! Надоело слышать условный стук! Надоело говорить пароль! Ехать! К маме!
Фимина мама жила в Израиле.
— Только после Ленинграда! — отрезала Манюня.
Ничего не оставалось делать. Фиме пришлось согласиться.
Была суббота. На Мойку, 12 пришли рано утром. В арке при входе в музей Пушкина висело объявление: «Музей закрыт на реконструкцию до 1987 года».
На дворе стояло лето восемьдесят второго. Документы были уже поданы. С работы их уже уволили. Манюня прислонилась спиной к стене и закрыла ладошками лицо.
— Слушай, — вдруг загорелся всегда нерешительный Фима, закинув голову и разглядывая здание, — вон открытое окно. Я подсажу тебя, ты подтянешься и заглянешь. А вдруг там его, Пушкина, кабинет! А я тебя внизу подержу за ноги.
Так и сделали. Фима кряхтел внизу, поддерживая жену. Манюня кое-как вскарабкалась на узкий цоколь, уцепилась за проржавевшую жесть подоконника и заглянула в распахнутое окно. Посреди комнаты стояла обыкновенная двуспальная кровать. На одной половине кто-то спал, уютно свернувшись под простыней. На второй — легкое одеяло было отброшено, поверх него лежала газета и очки.
— Это квартира… — прошептала Манюня мужу вниз.
— А?! Поднять повыше? — не расслышал Фима и чуть подпихнул Манюню вверх так, что она очутилась в окне по пояс.
— Это квартира! — запаниковала Манюня. — Отпускай! Отпускай! — отчаянно зашипела она, царапая ногтями подоконник, чтоб не грохнуться спиной назад.
— Я не могу выше! — сварливо возмущался Фима, перехватывая ноги жены под коленями. — Имей совесть! У меня же радикулит!
— Пусти-и-и! — тихо скулила Манюня. — Пусти, пожалуйста! — шепотом умоляла она.
— Стой, где стоишь! Пушкинистка! — ворчал Фима, ухватив жену за щиколотки.
Манюня с ужасом думала, что вот она, уже не очень молодая женщина, фармацевт, мать двоих детей, дочь таких приличных родителей, внучка замдиректора базы галантерейных товаров, племянница раввина Черновицкой синагоги, висит тут, в Ленинграде, на чужом подоконнике! Торчит тут боком в раме окна, как портрет Лопухиной, и сейчас ее заберут в милицию…