Отец Александр Мень: Жизнь. Смерть. Бессмертие
Шрифт:
«Мы помним, — говорил отец Александр, — что человек искал Бога в природе, потом стал полностью отрицать природу. Сократ пытался найти какую-то среднюю линию, чтобы связать две реальности, но делал это строго логическим, рациональным путем. По существу, начало нашей логики, рациональной логики, к которой мы привыкли, идет от Сократа. Поэтому Ницше проклинал его как человека, загубившего дух Греции. Поэтому русский философ Лев Шестов, иррационалист, считал появление Сократа грехопадением античной мысли».
Напомню, что Ницше сформулировал свою антисократовскую позицию еще в ранней работе, «Рождение трагедии из духа музыки», где он писал, что есть два божества искусства — Аполлон и Дионис и, соответственно, есть два начала — аполлоническое и дионисическое. Аполлоническое начало, как его понимал Ницше, — ясное, радостное, спокойное, рациональное, а по сути — призрачное, иллюзорное. Дионисическое начало — экстатическое, пьянящее, наркотическое, бессознательное, мистическое, прорывающееся из самой природы, ведущее к мощному подъему всех способностей человека. Высшее достижение греческого гения, по мнению Ницше, — Гомер, Эсхил, Фидий, Перикл, Пифия и Дионис. Дух музыки, рождающий трагедию и лирическую поэзию, — это воплощение дионисического начала.
Так вот, Сократ будто бы умертвил дионисическое начало и вместе с ним — высшее художественное создание эллинской цивилизации, ее трагедию. Этот чудовищный ум, писал Ницше, со своей всеподавляющей логикой и отрицанием инстинктов, обратив свое огромное циклопическое око на трагедию, «око, в котором никогда не сверкало прекрасное безумие художнического вдохновения», он просто убил греческую трагедию, изгнал из нее дух музыки и своей деспотической логикой, своей ненасытной жаждой оптимистического познания погубил дионисическое начало и трагическое мировоззрение. К тому же он предельно рационализировал аполлоническое начало, которое впоследствии выродилось в логический схематизм. По сути дела Ницше, обличая Сократа, выступил как пламенный защитник язычества.
Как бы отвечая Ницше, Александр Мень заметил: «…ясная мысль и логика — это отнюдь не враги человека, это инструмент великий и прекрасный, только надо знать, где и когда им уместно пользоваться. Сократ отнюдь не делал его универсальным инструментом. Он часто говорил: «Я ощущаю в себе с юных лет не только голос рассудка, но и голос какого-то существа». Он называл это существо «даймонион»». «Даймонион» — от слова «даймон» — демон. Но в античное время слово «демон» не имело негативного значения, какое оно приобрело впоследствии.
«Даймон» означал тогда дух или гений. И отец Александр пояснял: «На самом деле «даймонион» — не демон, а божество». И добавлял: «Так что не думайте, что речь идет о сатанинском начале. Это был некий дух, говоривший в нем. «Никогда, — настаивал Сократ, — этот «даймонион» не подсказывал мне, что я должен делать, но он меня предупреждал, чего я не должен делать»». Вывод отца Александра вполне обоснован: «И у этого рационалиста, человека, искавшего истину путем рассудка, были моменты удивительного созерцания».
Эти моменты описывал Платон, и я не буду на них останавливаться. Скажу только, что отец Александр был уверен, что высшее начало проявляется и в Аполлоне, и в Дионисе, то есть и в просветленном разуме, и в пламенеющей стихии.
Доказывая этот тезис, он ссылался на слова русского религиозного мыслителя Георгия Федотова: «Не желая уступать демонам (тут «демонам» в современном понимании. — В. И.) ни аполлонического Сократа, ни дионисического Эсхила, мы, христиане, можем дать истинные имена божественным силам, действовавшим, и по апостолу Павлу, в дохристианской культуре. Это имена Логоса и Духа. Одно знаменует порядок, стройность, гармонию, другое — вдохновение, восторг, творческий порыв. Оба начала неизбежно присутствуют во всяком деле культуры… Но начало Духа преобладает в художественном творчестве, как начало Логоса — в научном познании».
Отец Александр писал, что в суждениях критиков Сократа, таких, как Ницше, Шестов, Кьеркегор, полагавших, что он отравил возвышенный эллинский дух рационализмом, в этих суждениях есть много верного, в частности, «диалектический», критический метод Сократа «действительно укреплял притязания обыденной логики на господство в высших областях знания. Тем не менее мы не имеем права отделять учение Сократа от него самого. Взятый же целиком, во всей своей жизни и со всеми оттенками мышления, мудрец слишком сложен, чтобы его можно было втиснуть в узкие рамки рационализма».
Сократа всегда окружала молодежь, которую восхищали и глубина его мысли, и его ирония, направленная против самоуверенного догматизма и невежества, и его жизнелюбие, простота, цельность натуры, и его таинственное обаяние. Сократ, со своей стороны, был открыт талантливым афинским юношам и разговаривал с ними на равных. Он был умелым воспитателем, но не любил выставлять себя учителем — считал себя скорее искателем, учеником. Беседуя с молодыми, Сократ убеждал их заботиться прежде всего о своей душе, о том, чтобы жить жизнью, достойной человека, а для этого — обогащать себя знанием, ибо без него не бывает добродетели.
Попытка Сократа построить универсальную этику на одном лишь разуме не удалась. Предложенный им рациональный метод исследования оказался весьма плодотворен в науке, но очень мало применим в сфере нравственной, а он добивался именно этого. На это и указывали некоторые его критики, говоря об убийственности его рассудочности и разъедающей иронии.
Однако «будь ирония и рассудочность Сократа абсолютными, — писал отец Александр, — он совершенно иначе относился бы к религии. Плоский рационализм несовместим с ней; между тем все свидетели говорят о неподдельном благочестии философа… Сократ не одобрял тех, кто думал, что о божественном можно рассуждать так же легко, как о прочем. «Он удивлялся, — говорит Ксенофонт, — как они не понимают, что постигнуть человеку это невозможно». Одним словом, мудрец достаточно ясно сознавал как величие божественного Начала, так и невозможность свести понятие о нем к обычной логике… Те, кто упрекают его в рационализме, забывают, что под поверхностью всех его умственных операций жила вера в высшее Благо».
«Это было, безусловно, нечто новое в религиозном сознании Греции, — писал Александр Мень. — Единое, Мойра, Логос, боги — как бы ни понимали и ни обозначали высшую Реальность предшественники Сократа — она никогда не мыслилась в категории Блага. Божественное было всемогущим, неодолимым, всеединым и даже разумным, но — не являлось Добром. Сократ решительно отказался видеть в Высшем лишь Нус, холодный Перводвигатель ученых, но понимал его как Промысл. И отнюдь не «диалектика» открыла Сократу этот аспект верховной Сущности; источник его видения нужно искать в личном духовно–нравственном опыте мудреца. Замечательно, что Сократ, всегда настаивавший на точных понятиях, уклонялся от определения высшего Блага, как бы показывая, что оно не рационализируется. И при этом его слова о «правдивом» и «благом» Боге звучат с такой покоряющей убежденностью, что в них чувствуется нечто почти пророческое».
Это дало право отцу Александру сделать вывод: «Религиозная интуиция Сократа составляет душу всей его философии. Поскольку Бог есть Добро, образованный им мир предназначен для радости, гармонии, для блага. Верить в это не означает, однако, отказаться от разума. И философ пытается подойти к идее Бога с помощью своего индуктивного метода».
Сократ не давал «доказательства» бытия Божия. Но, по точному наблюдению отца Александра, он находил непосредственно в самом человеке отражение духовного, божественного принципа, которое только и позволяет людям быть разумными и творческими существами. Иными словами, если бы Сократ мог говорить на языке христианской теологии, он бы сказал, что человек есть образ и подобие Божие.