ЖАНРЫ

Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Шрифт:

Непрекращающиеся дрязги привели ЦРУ к эмоциональному отупению. Оказалось, что невменяемы почти все эмигранты и драка у кассового окошка определенно окончится разбазариванием выделенных фондов. Собственная амбициозность, зависть, отсутствие тактического дара в достижении цели, короче – родимая дурь показала американцам, что сделать русскую эмиграцию полноценной союзницей не удастся. И программы были свернуты, Мюнхен политически пал.

С величайшей предосторожностью удалось выстроить карточный домик – создать КЦАБ (Координационный центр антибольшевистской борьбы), – но и он просуществовал меньше года.

Совершенно вымер русский Лондон, ничего не осталось от русского Берлина, даже Западного, СМЕРШем были разгромлены русская Прага и Варшава, Белград и София, еще раньше зачистили Ригу и Таллин. После 1949 года угасли противоборствующие группы даже в Париже, хотя там все еще действовали последние одиночки. Политика, деньги, выпуск книг, влияние – все переместилось за океан и сконцентрировалось теперь в Нью-Йорке. За помощью следовало обращаться туда и только туда. Значение Соединенных Штатов в идеологическом противостоянии Советскому Союзу выросло до небес и, по существу, только на американцев и можно было, впервые с 1917 года, надеяться, планируя какие-то общественные антисоветские акции.

Между тем, и в Америке уже к середине 50-х, еще до ХХ съезда КПСС, стали закрываться многие программы: в 1954-м стало известно, что суждено остановиться разогнавшемуся было Издательству имени Чехова (самому масштабному книжному предприятию за всю послевоенную историю), так и не смогли открыться некоторые литературно-общественные журналы, полностью, за минимальным исключением, лишились финансирования политические партии. Начиная поддержку одних проектов, американские политики одновременно останавливали помощь другим. Никто из эмигрантов никогда не мог быть уверен в осуществлении своих планов, тем более что кураторы проектов часто менялись, куда-то исчезали или постоянно требовали подробнейших обоснований под каждый доллар.

ХХ съезд партии, казалось бы, покусился на последние эмигрантские надежды. Но, как и всегда, Советский Союз навредил себе сам: уже закрытый доклад Хрущева официально напечатан не был; его передавали западные радиостанции, а эмигрантские издательства выпускали отдельными брошюрами, в том числе на плохой бумаге и с поддельными выходными данными, якобы советскими – для обмана пограничников.

Еле шевелившееся славяноведение было в 1957 году неожиданно взорвано полетом первого советского спутника, будто пославшего сигнал о том, что Запад проворонил утаенную мощь Москвы. Заграничные русские еще много лет благословляли этот спутник, вызволивший их из-под социальных завалов: повсюду начали открываться славянские кафедры, русские отделы общественных библиотек, западные издательства стали больше переводить классиков и выписывать из СССР научную и техническую периодику. Врага надо было знать и изучать, русский язык входил в моду, тысячи эмигрантов обрели стабильный заработок.

Вторым нетрадиционным ходом Кремля был международный фестиваль молодежи и студентов, принесший на Запад саму идею контактов с советскими людьми с помощью выставок, делегаций и приглашений. Разумеется, в основе была встречная идея Лубянки еще более широкого проникновения за границу – массового и многоканального, в том числе с помощью советских невест, каждая из которых, буквально каждая, получала свою программу действий. Какая из них при этом стала ценным агентом, а какая не справилась с заданием– вопрос другой. Но вербовки КГБ не миновала ни одна. Русские эмигранты очень пригодились ЦРУ в этой меняющейся обстановке – советами и знанием реалий жизни за железным занавесом.

Третьей бомбой оказался «Доктор Живаго». Никто и представить себе поначалу не мог, что для антисоветской пропаганды, для большой и многолетней программы книгоиздания, для конференций и университетских кафедр, для профессиональных карьер тысяч преподавателей и сотен тысяч студентов по всему западному миру выход одной этой книги будет сопоставим с полетом советского спутника – для программы НАСА.

До «Доктора Живаго» Пастернака в эмиграции знали плохо – с каждый десятилетием все меньше. К концу 50-х в Зарубежье уже почти не оставалось людей, знакомых с Борисом Леонидовичем лично. Книги его в эмигрантских издательствах после 1923 года не выходили, последний поэтический сборник в Москве появился в 1945-м. Пастернак в глазах эмигрантского читателя превращался в плодовитого переводчика с устойчивым социальным положением. О его взглядах на революцию, историю века и советскую политику узнать было негде.

12 ноября 1957 года, за одиннадцать дней до появления романа по-итальянски, нью-йоркский критик Юрий Большухин в рецензии, озаглавленной «Дуб с балалайкой», посвященной второму сборнику «День поэзии», недоумевал по поводу стихотворения Пастернака «В разгаре хлебная уборка»:

«Что произошло? Каким образом поэт, отважившийся не воспевать сталинщину, мог произвести эту наивную дешевку, в которой есть многое, кроме поэзии? Невероятно, что такие стихи Борис Пастернак считает „неслыханною простотой“» (газета «Новое русское слово»).

Уже через две недели так о Пастернаке ни одна эмигрантская газета не написала бы. Тот же Юрий Большухин сменил свой тон до неузнаваемости:

«Зарубежная русская литература не создала еще книги, достойной стать рядом с романом Пастернака. Положим, и литературы западных народов вот уже долгое время не создавали подобных произведений. „Доктор Живаго“ уникален» (там же, 1 января 1959).

Мы уже приводили реакцию некоторых русских критиков – Вейдле, Ширяева и Струве, – откликавшихся на роман в конце 57 – начале 58 года. Но лавина публикаций началась, естественно, после октября 58-го: пересказы статей московских корреспондентов европейских газет, новости из «Правды», мнения западных писателей, переделкинские слухи.

4 ноября штатный фельетонист «Нового русского слова» Аргус описывал терзания Хрущева:

«Ну и угораздило же меня развенчивать Сталина! – злобно сказал самому себе Хрущев, опрокинул рюмку в рот и по-старорежимному крякнул. (...)

– Если бы я покойника не развенчал, я мог бы себе сейчас что угодно позволить по отношению к этому Пастернаку. Мог бы даже, как Виссарионыч это сделал с Горьким, уложить Пастернака в кровать, открыть форточку и заставить его умереть от воспаления легких. А теперь, черт возьми, нельзя! (...) И угораздило же этих шведских дураков присудить Нобелевскую премию этому космополиту, – продолжал сам с собой разговаривать Никита Сергеевич. – Не могли выбрать кого-нибудь другого? Непременно им понадобился Пастернак! Тьфу! (...) Ну и дурак же ты, Никита, – сказал Хрущев своему отражению в зеркале. – Оттепели тебе захотелось, вот тебе и оттепель! А что теперь получилось? Получилось, что Пастернак сильнее тебя, самый сильный человек в Советском Союзе. Вот этот самый противный поэтишка сильнее тебя, Председателя Совета министров СССР, Первого секретаря КПСС, самодержца всероссийского, главного посполита Речи Посполитой, великого комиссара Венгерского, Румынского, Болгарского и Албанского и прочая, и прочая, и прочая... Берия ты не испугался. Молотова и Маленкова не испугался. Кагановича не боялся, а Пастернака боишься. А сколько у Пастернака дивизий, как сказал бы мне мой покойный благодетель? (...) Не везет тебе, Никита! Даже волосы на себе рвать не можешь!»

О романе пишут повсюду – в «Гранях», «Новом Журнале», «Русской мысли», «Мостах», «Русской жизни». Пастернаковская книга порождает анекдоты:

– Почему Хрущев не болеет и вряд ли когда-нибудь заболеет?

– Потому что он боится доктора Живаго.

– Почему Пастернак отказывается покинуть Советский Союз и эмигрировать за границу?

– Потому, что он предпочитает быть полуживаго дома, чем полумертваго в эмиграции.

Но серьезных, вдумчивых откликов – Веры Александровой, Геннадия Андреева (Хомякова), Ростислава Плетнева, Марка Слонима – все же больше. В Варшаве, где первые две главы романа были напечатаны журналом «Opinie» и где имя Пастернака было знаком тайной свободы, Антони Слонимский прочел свое новое стихотворение – о Париже. Завершалось оно строфой с прозрачным намеком:

А между тем, далеко на севереВ сыром тумане,На скамье под соснойПеред своей дачейСидел поэт, —Диоген в бочке,Обручи которойСковали ему сердцеГлубоким отчаянием.

Все понявший зал немедленно разразился овациями.

Роман Гуль назвал свое публичное выступление в Нью-Йорке прямо: «Победа Пастернака». 24 ноября репортер «Нового русского слова» пересказывал гулевские размышления о романе:

«Конечно, он имеет политическое значение. Но исключительную ценность представляют его литературные достоинства и глубокая идейная насыщенность. Переводы романа на иностранные языки не могут передать все достоинства оригинала. Только русские могут почувствовать всю его словесную музыку. Автора упрекают в схематизме, в отстутствии реализма. Да, Пастернак не является реалистом в том смысле, в каком мы это обычно понимаем. Он тянулся к простоте Пушкина, Толстого, Чехова. Но он принадлежит к другой эпохе. В нем сказывается связь с символизмом, с эпохой „серебряного века“. В смысле формы он ближе к Белому, чем к Пушкину и Чехову. Касаясь идейного содержания романа, докладчик сравнивает его с проповедью. Но Пастернак не проповедует. Его взгляд на мир первично свеж, как взгляд ребенка. Тяжесть быта уступает ощущению первозданного бытия. Там, где царит духовный гнет, роман является гимном свободе, победой над всемогущим тоталитарным режимом. (...) Русская литература возвращается на свой традиционный путь. Конечно, опубликование такого произведения в Советской России равносильно взрыву атомной бомбы. В умах писателей оно создало бы страшную тягу к творческой свободе».

Поделиться с друзьями: