ЖАНРЫ

Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Шрифт:

Постепенно подключалась самая широкая эмигрантская общественность. Нью-йоркский поэт и сотрудник Радио Освобождение Владислав Шидловский заклеймил московских коллег по цеху в стихах «Советским писателям, осудившим Пастернака»:

Писатели, вам оправданья нет!Ваш жалкий гнев со слов чужих заучен,Вы помните еще: «Погиб поэт...»?А чем же вы вельможной своры лучше?Как вам грядущему придется отвечать?Ведь каждому из вас прославиться б хотелось,Но на свои труды ничтожества печатьВы сами навлекли позорным этим делом.Вам приговор – он в ваших же словах,И вы под ним смиренно подписались.Я понимаю – подхалимство, страх,А кое у кого и, безусловно, зависть.Но хоть немного есть же среди васТаких, кого нельзя взять попросту «за морду»,В ком вольный дух навеки не угас,В ком человек звучит и дышит гордо?Писатели, вам оправданья нет!В вас умер Чацкий – жив зато Молчалин.В сердцах у вас давно погиб поэт.Эх, «инженеры душ», взгляните, кем вы стали!Не соглашаться можно – это так.У каждого свой ум, свой вкус, своя дорога.Но ведь подумайте – коллега ПастернакБыл только поводом. Он послужил предлогом,Чтоб показать, чтобы напомнить вам,Что слово вольное опасностью чревато,Что может каждый обнаглевший хамНа вас орать, как унтер на солдата.Опомнитесь, писатели! Пора!Вас «царство темное» закабалить готово.Или забыли вы, как силою пераТираны рушились, как побеждало слово?Или хотите, чтоб прошла молва,Войдя в историю от века и до века,Что все ваши труды – слова, слова, слова, —А сами вы – толпа без человека?

(Новое русское слово, 9 ноября).

Несколько работ, главным образом по-английски, посвятил книге Виктор Франк, журналист и историк, сын знаменитого философа. В статье «Русский Гамлет» он писал:

«С какой стороны мы бы ни подошли к первому роману великого русского поэта, он представляется нам удивительно интересным. На фоне современной русской литературы – в сущности, на фоне советского искусства вообще – это чудо свободной мысли и духовной независимости. И не потому, что роман обходит русскую действительность. Это было бы невозможно (...). Роман прочно привязан ко времени и пространству. И все же – это не антисоветский роман в вульгарном политическом смысле. Это русский роман до самых корней. Один из героев – важный красноармейский офицер Гражданской войны – описан с большой симпатией и пониманием. В романе нет и следа ностальгии по старому режиму. Но причина, по которой роман выглядит настолько же странно, как Ацтекский храм в ряду мрачных квартирных блоков, это полное безразличие ко всем официальным запретам и постановлениям современной советской литературы. Роман написан так, будто бы линия Коммунистической партии по вопросам искусства не существует. Он написан человеком, который сохранил и углубил свою свободу, свою независимость от всех внешних ограничений и внутренних запретов.

(...) Аполитичный роман в России невозможен. Также можно сказать, что роман выиграл бы при значительном сокращении, что в нем слишком много второстепенных персонажей, наводняющих страницы и путающих читателей; что в повествовательном потоке изобилует и ненужное вмешательство автора, что резкая перемена тона (лирический монолог, перемежающийся с сухим историческим отчетом и, затем, с отрывками фольклора) разрушает стилистическое единство романа. Короче, можно было бы сказать, что автор, прирожденный поэт, чувствует себя не совсем свободно в прозе, и что искусство романа для него ново.

(...) Было бы также справедливо сказать, что по сравнению с лучшими произведениями современной западной литературы, «Доктор Живаго» – удивительно старомодный роман. Частично это объясняется просто интеллектуальной изоляцией всех советских писателей, даже таких европейских, как Пастернак. Традиция Джойса и Виржинии Вульф прошла мимо русской литературы, так же как и послевоенная волна Кафки. В «Докторе Живаго» сюжет движется по плотно установленным хронологическим рельсам, и автор организует необъятный хаос исторического и географического фона по принципу, иногда напоминающему плутовской роман 18-го века, как, например, произведения Лесажа. Часто используется прием двойного повествования.

И все-таки, несмотря на все эти технические недостатки, это по-настоящему великое современное произведение искусства. Почему? Да потому что роман посвящен не вопросам плоти, а вопросам духа.

(...) Христианин ли Пастернак? В догматическом, клерикальном смысле – нет. Но из романа явствует, что он, во-первых, глубоко и страстно верит в первенство духа над материей, и, во-вторых, что для него человеческая история не имеет смысла вне Христа.

(...) Живаго следует этим трем заповедям: он любит ближних, сохраняет свою свободу и жертвует жизнью ради высшего долга, в данном случае, творческого долга мыслителя и поэта и общественного долга – сохранения своей интеллектуальной ценности.

Пастернак часто говорил своим иностранным гостям, что он «благодарен эпохе и своей земле; потому что его творчество и сила были сформированы этой эпохой и этой землей». И было бы справедливо сказать, что только человек, прошедший через земной ад и оставшийся победителем, имел право наполнить таким миром и внутренней радостью роман, описывающий этот ад» (Франк, с. 53—61).

В другой статье, озаглавленной «Реализм четырех измерений: (перечитывая Пастернака)», Виктор Франк полемизировал с критиками, ставившими автору в вину стилистическую архаику и расплывчатость образов:

«Роман Пастернака как бы написан на незнакомом нам языке. Прежде, чем критиковать его, нужно разобраться в его словаре и синтаксисе. Если же приниматься за него, считая, что он написан на том же языке, каким пишут Шолохов, Панферов, Гладков, то „Доктор Живаго“ не может не вызвать чувства тягостного недоумения. При поверхностном чтении роман кажется примыкающим именно к толстовско-чеховской традиции. Читатель инстинктивно начинает мерить его хранящимся у всякого русского человека в кармане идеальным толстовским аршином и приходит к вполне определенному заключению, что „Доктор Живаго“ с „Войной миром“ ни в какое сравнение идти не может.

(...) Но вопрос как раз и состоит в том, правомерно ли это пристегивание Пастернака к толстовско-чеховской традиции? И не состоит ли огромная заслуга Пастернака в том, что он столкнул воз русского романа с мертвой точки и повел его по направлению не беловскому, не прустовскому, не джойсовскому, а по направлению совершенно новому, еще не нанесенному на карту? Ведь «Доктор Живаго» написан чуть ли не 90 лет после «Войны и мира». Можно ли требовать от большого художника, чтобы он воспроизводил приемы предыдущего века и видел мир таким, каким его видели его предшественники? С таким же правом можно было бы сетовать, что Толстой не писал под Карамзина, а Пушкин под Ломоносова! (...) Главные действующие лица романа, сам его герой, Лара, Стрельников, Евграф, делаются носителями не фотографически запечатленных особей, но и не отвлеченных формул, а духовных реальностей, обладающих неизмеримо большим удельным весом, чем отдельные носители тех или иных имен собственных в эмпирической действительности. Именно этой большей степенью реальности, как бы более высоким электрическим напряжением, и объясняется расплывчатость образов в романе Пастернака. Номинальным носителям этих духовных реальностей не хватает емкости, чтобы вместить в себя эти реальности, и эти последние переливаются через грани образов отдельных действующих лиц. Поэтому-то главные герои повести часто беседуют друг с другом на одном и том же языке, без идеоматических особенностей. Физический образ Наташи Ростовой был в рост с тем психическим ее существом, которое своим ясновидческим взором уловил Толстой. Но Лара Гишар не вмещает и не может вместить той духовной реальности, которая льется в нее из того, «что одни называют царством Божиим, другие историей, а третьи еще как-нибудь»» (там же, с. 63—64, 77—78).

Большой поклонник Пастернака Виктор Франк страстно мечтал познакомить Бориса Леонидовича со своими размышлениями. Его статью привез в Переделкино деверь Франка Питер Норман. Через много лет он вспоминал в беседах с Ирмой Кудровой:

«(Пастернак) вышел ко мне и пригласил пройти в дом. Я узнал поэта сразу – по фотографиям. Он очень был красив тогда! Эти серебряные волосы. (...) Он повел меня в комнату, где было много стекла и много фотографий на стенах. Меблировка поразила меня своей предельной простотой.

Мы сели. Борис Леонидович сказал несколько добрых слов о статье моего шурина (уже позже я узнал, что текст этой статьи широко распространился по писательским дачам Переделкина). (...) Потом он спросил меня:

– Могу ли я поговорить с вами по-английски?

– Конечно!

И мы немного поговорили. Его английский язык был очень странный. Странный не только фонетически, но по построению фраз, по оборотам. Слушать его было забавно.

В какой-то момент нашего разговора я сказал:

– Борис Леонидович, а ведь за мной следили, когда я шел квам.

Он, кажется, не очень удивился и ответил философски:

– Бывает…

Он рассказал, что его теперь редко навещают соотечественники, понимая, что он «под надзором». Вот только Святослав Рихтер приходит регулярно, не обращая ни на что внимание, – играет на рояле и беседует с хозяином.» (Кудрова, с. 31—32).

В начале 1959 газета «Новое русское слово» напечатала письмо Л. Родионовой, многого не принявшей в романе. Редакция предуведомляла: «Сейчас нет, кажется, русского дома, где бы не читали, не волновались, и не спорили о „Докторе Живаго“. Думается, что интересна не только критика специалиста-литературоведа, но и реакция рядового читателя».

«Пусть не убедителен самый образ Антипова-Стрельникова, но вполне убедительно негодование и жажда мести за обиду любимой женщины.

И каким убогими кажутся бормотания Юрия в ответ на признания Лары:

«Я ревную тебя к предметам твоего туалета, каплям пота на твоей коже, к носящимся в воздухе заразным болезням и как к такому заражению я ревную тебя к Комаровскому, который отнимет тебя когда-нибудь, как когда-нибудь нас разлучит твоя или моя смерть».

Как связать высокую его одухотворенность, его жизнь, «в плане христианских категорий» (Р. Гуль) с крайним эгоцентризмом и пониженной моральной ответственностью за свои поступки? И можно ли не заметить, что именно это – книжная интеллектуальность – бездумно сочеталась в нем с безответственностью? «И все это мне? За что мне так много! Как подпустил ты меня к себе, как дал забрести на эту бесценную твою землю?»

А рядом Тоня, упрекавшая его в том, что он смотрит на нее искаженно «недобрыми глазами», брошенная с ребенком, Лара, брошенная беременной, и наконец Марина, непонятно жестоко брошенная с двумя детьми. И разве уж так-таки совсем ничего не значит жизненное поведение человека, что его можно попросту не заметить, и оно целиком компенсируется «софийной музыкой» (Ю. Иваск) и умилением над «землей Твоей бесценной»? Какой на все это ответ? Это русский характер. Русский характер, который не знает страха перед падением. (О, как хорошо понимал это Достоевский.) Ведь и сам Юрий говорит: «Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся».

И делает вывод: «Красота жизни не открывалась им». И разве не характерен этот упор на «красоту»? И разве это не трагический излом, что русская традиция восприняла христианское «прощение» как оправдание снижения, распущенности и безволия? Христианское «духовное прощение» обратилось в прощение сомнительного быта. Иностранец не умилится над слабостью наших Обломовых, Мармеладовых и пр., но русская традиция окружает «павших» мистическим ореолом страдания, а их неспособность, их собственную нетребовательность к самим себе – жалостливым сочувствием. И разве не характерно, что русская зарубежная критика следует той же традиции? Все отметили Юрия Живаго как образ высокой христианской одухотворенности, но никто не отметил, что его падения много глубже, чем его взлеты, что все это – «псевдохристианство», а христианство истинное начисто уничтожено теми жестокими разрушениями чужих жизней, которые он оставлял позади себя. Он исковеркал не только жизнь трех любивших его женщин. Но и жизнь четырех детей, которых он плодил и бросал, ни мало не задумываясь об их судьбе. (...) Понимал ли Пастернак, что по существу он описал трагедию русского характера? Думается, что понимал, думается, что его оценка Юрия Живаго дана одной только строчкой прощального Тониного письма к Юрию: «Твой талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли». И не есть ли роман плач о высокой духовности русской культуры, которая не выдержала жестокого столкновения с реальной жизнью и дала такое смертельное раздвоение, такое тягостное угасание воплощающей воли?» (Новое русское слово, 1 марта).

Читательница принимала роман всерьез, предъявляя ему высокие нравственные претензии и пытаясь разобраться в книге и позиции автора.

Другим был подход читателя Владимира Набокова. Мы привели уже его псевдо-нобелевский перевод стихотворения Пастернака. Совершенно отказывая ему в таланте, Набоков последовательно третировал роман. Называл его «мелодраматическим» и «чудовищно написанным». Говорил, что ненавидит «не одного, а сразу четырех докторов: доктора Фрейда, доктора Живаго, доктора Швейцера и доктора Кастро» (Строгие оценки, с. 115).

Роберт Хьюз, написавший о Набокове – читателе Пастернака, собрал разбросанные там и сям по набоковским книгам упоминания «Доктора Живаго», показав навязчивое присутствие пастернаковских названий и имен в поздних набоковских английских книгах. То в примечаниях к «Бледному огню» мелькнет «Живаго» как «советское достижение», возлюбленное западными розовыми; то у него в некоем Словокузнецком университете работает доктор Миша Гордон; то в «Аде» помянут пьесу «Евгений и Лара»; то герои читают мистический роман «Любовные похождения доктора Мертваго», то пьесу «Клара Мертваго», то бульварное чтиво «Мертваго навсегда». А Ван Вину его отец Демон, гадая по ладони, говорит: «Чего я как хиромант не пойму, это странного положения сестры твой жизни» (Hughes, p. 153—170).

Добавим, что пастернаковский сборник «Сестра моя жизнь» открывается стихотворением «Памяти Демона». И что последний незавершенный роман Набокова назван «Подлинник Ла(у)ры». Никак не отделаться от впечатления, что пастернаковские словечки и имена, при всей эстетической несовместимости двух писателей, навязчиво преследовали Набокова, хотя, разумеется, в памяти крепче сидят его «строгие оценки», вроде такого:

«Зарубежные же русские запоем читают советские романы, увлекаясь картонными тихими донцами на картонных же хвостах-подставках или тем лирическим доктором с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской, который принес советскому правительству столько добротной иностранной валюты» (Лолита, с. 298).

Осенью 1958 редакция американского журнала «Репортер» обратилась к Набокову с предложением написать рецензию на английский перевод книги. Набоков внимательно прочел большую часть романа, сделал множество энергичных пометок на полях, но, в конце концов, от рецензии отказался. Обзор этих пометок сделал в свое время Роберт Хьюз (Hughes). По существу, Набоков повторяет их в двух письмах к Глебу Струве – 3 июня и 14 июля 1959 года.

«Прежде всего и раньше всего (как говаривал Ленин) хочу расчистить кое-какие заторы и зажоры между моим миром и Вашим. Я не могу понять, как Вы с Вашим вкусом и опытом могли быть увлечены мутным советофильским потоком, несущим трупнаго, бездарнаго, фальшива-го и совершенно антилиберальнаго Доктора Живаго. (...) Почему бы Вам не написать, дорогой Глеб Петрович (у меня руки чешутся, но мы еще с ним висим вместе на золотой трапеции бестселлеров), ученый разбор невероятно вздорных пастернаковских «переводов» Шекспира? В Нью-Йорке нас посетил Фельтринелли с букетом роз» (Письма Набокова).

Фельтринелли хотел стать итальянским издателем «Лолиты», но Набоков от предложения отказался. И приведенное, и следующее письмо написаны на пишущей машинке с латинским шрифтом:

«Дорогой Глеб Петрович,

Хотел бы я знать, какой идиот мог Вам сказать, что я усмотрел «антисемитизм» в «Докторе Живаго»! Мне нет дела до «идейности» плохого провинциального романа – но как русских интеллигентов не коробит от сведения на нет Февральской революции и раздувания Октября (чему, собственно говоря, Живаго обрадовался, читая под бутафорским снегом о победе советов в газетном листке?), и как Вас-то, верующего православного, не тошнит от докторского нарочито церковно-лубочно-блинного духа? «Зима выдалась снежная, на св. Пафнутия ударил превеликий мороз» (цитирую по памяти). У другого Бориса (Зайцева) все это выходило лучше. А стихи доктора: «Быть женщиной – огромный шаг».

Грустно. Мне иногда кажется, что я ушел за какой-то далекий, сизый горизонт, а мои прежние соотечественники все еще пьют морс в приморском сквере» (там же).

2 сентября 1958 года в подобном же духе Набоков писал и в письме Роману Гринбергу, и тоже на латинской машинке:

«Ты пишешь о „Докторе Живаго“. На мой вкус это – неуклюжая и глупая книга, мелодраматическая дрянь, фальшивая исторически, психологически и мистически, полная пошлейших приемчиков (совпадения, встречи, одинаковые ладонки). Социологу, м(ожет) б(ыть), это и интересно; мне же тошно и скучно» (Диаспора I, с. 524).

Набоковскую реакцию Гринберг в письме Георгию Адамовичу назвал «анти-пастернаковской истерикой» (там же, с. 525), хотя сам Адамович в письме Игорю Чиннову был не мягче:

Поделиться с друзьями: