ЖАНРЫ

Ответ большевику Дыбенко

Кононенко Дарья Владимировна

Шрифт:

Тихо шипит–зачитывает с бумажки Татарчук. Примолкли махновцы, а потом несколько человек руки подняли. Четверо. Ругнулся Кац непонятно, вышел. Снова Татарчук зачитывает – от те на! Один только Наводнюк руку поднял. И правильно, человек такой кулеш варит, что ложку можно проглотить и не заметить, а вы его в командиры хотите. Вышел Наводнюк, так дверью хрястнул, что побелка с потолка посыпалась. Снова Татарчук зачитывает – за Илька человек семь руки подняли, а тот только плечами пожал, вышел спокойно. Еще одна фамилия прошелестела, стали за Шульгу руки поднимать, да не один–два, а все оставшиеся. Лось подумал–подумал, в конце концов – Деникин же полуполяк – и тоже поднял руку.

Шульга протолкался к столу, повернулся к остальным. Такого, за всю его закрученную, как гадюка в мае, жизнь, с ним еще не было. Даже в проклятущей царской армии у него не было звания выше рядового. А отказываться – уже и неудобно. Смотрят хлопцы, вроде и знакомые, вроде и свои – пили вместе, ели вместе, контру рубали–стреляли вместе – а смотрят так, будто первый раз увидели.

– Ну, командир, с тебя – могорыч! – Крысюк выскочил панской забавкой, чертиком из коробочки.

Это ж вол меньше пашет. Это ж про двадцать две вещи одновременно думать надо. И максим чинить тоже надо. И Каца потрясти на предмет снабжения – достаточно ли жратвы, фуража, коней, патронов, снарядов, дегтю, амуниции разной. И что делать с женским полом? Их на довольствие зачислять? А то как Крысюк, шоб ему, притащил свою жинку или кто она ему там, та и другие с него пример брать стали, уже шесть баб в отряде, с Клавдей – семь, но Клавдя – милосердная сестра, а эти хто? Не, приятно, когда тебя ждет личная мисяка борщу и много чего другого, но снаряду все равно, кого в клочья рвать.

В землянке было темно, лой в каганце выгорел почти до донышка. Надо было бы подлить, но это успеется. Да и не нужен сейчас свет, оружие уже почистили, а думать и в темноте можно. И от мыслей Глине было тошно. Но лучше уже думать, чем калечить этого малолетнего гаденыша. Да и не виноват он, если честно – винтовка осечку дала. Казалось бы – гнилая городская телихенция самого поганого вида, студентишка – а жаль человека. Ведь ездили вместе, долго, месяца три или четыре. И убивал золотопогонников не хуже самого наглого черногвардейца. И брехал дуже интересно – будто железная машинка тебе синематограф забесплатно показывает, а синематограф не простой, а цветной, да еще и со звуком. Он еще шось такое говорил, только Глина забыл. А теперь – в госпиталь бы тебя, да город белыми занят.А если б у той малой заразы винтовка стрельнула, когда надо, то мы б зараз сало жрали да в карты грали.

Зато как Остапчука стрельнули, вместе со всей кодлой. Он чи сватал дочку, чи еще шо – мы и зашли. Офицер, в красивых новых сапогах, денщик ихний, морда рябая, Остапчук, в новом пиджаке, дочка его в платье паскудного фасона. Сидят, чай с пирожками пьют. Да только тот денщик живучий сильно оказался, а у атамана осечка вышла. Той чортов студент ту малую заразу в сторону пхнул, а самому пуля и досталась. Устим еще в дочкины мозги вступил, они по полу разлетелись и трошки стенку вымазали. Гуртовой спокойненько так обрез перезарядил, пирожок с тарелки цапнул, с вареньем который, кругленький такой. Добрый вояк, весь в свого батька.

Устим хотел провалиться сквозь землю. Черт с ним, с Якерсоном, он сам подорвался. Но тут человек словил пулю именно из–за тебя. И какой же ты тогда атаман, если своих людей не бережешь? И кто тогда до такого пойдет? Не, нема дурных. Да еще и выстиранные кальсоны пошли на перевязку. Хорошие кальсоны были, почти новые, на завязочках. Ничего, война закончится, я с него новые стребую, аж две пары. Атаман ухватил кастрюлю и пошел по воду, а то тихо, як в гробу. Матвеев ругнулся ему вслед, на всякий случай пощупал у раненого пульс. Еще живой. Гуртовой подлил остатки лоя в жестянку, раздул огонек. Коптящее пламя разогнало тени по углам, правда, веселее от этого никому не стало. И что делать? Петлюровцы далеко, красные черт–те где, зато белых – хоть суши. Глина облизнулся. Сейчас бы сковородку грибов с картошкой навернуть и пальцем вымакать. А тут одни степняки, их грибы есть не заставишь. Надо спереть у местных курку на юшку, а то студент еще с голоду сдохнуть умудрится.

Было больно. В плечо закручивали раскаленный прут. Откуда–то сбоку тянуло горелым салом, в горле драли кошки. Рядом сидел кто–то, смутно знакомый.

– Ты смотри, живой.

Раз Глина здесь, то это точно не рай. А вот помереть от заражения крови – вполне реально. Или остаться без руки, причем так, что протез будет крепить некуда. Или тебя поставят в вертикальное положение, зачитают какую–то фигню, а потом скажут замороченным голосом «Пли!» – и все дела. И получится, как в той песне поется «мне досталась пыльная, горячая земля», да и то не факт, скорей могилой будут желудки одичавших собак. И никто не вспомнит, что такой человек был на свете, даже жена. Впрочем, Зеленцова с равной вероятностью могла в данный момент быть кормом для червей или же есть пирожные в ресторане белогвардейского Крыма вместе с каким–нибудь офицериком. И лучше уже тогда первый вариант, чем второй.

Глина вскинулся, в руке у него непостижимым образом оказался наган. Как это он так быстро из–за пояса револьвер выдернул? А я еще в ганфайтеров не верил. Нет, это Устим пришел, с водой. И новостями, главным образом от бабки, которая на рынке торгует. И новости были разнообразные – зверское убийство Остапчука, поделом паскуде, начальника тюрьмы расстреляли, кто–то поджег лабаз купца Филимонова, красноармейцы все косоглазые нехристи и жрут сырую конину, их самолично видела сестра бабкиной кумы или кума бабкиной сестры. Матвеев только руками развел, мол, складно старуха брешет!

– То она не брешет, есть такие люди, шо сырую конину едят, – встрял Глина, – калмыки называются. Мелкие, косоглазые, но злючие, шо шершни.

Гуртового передернуло.

– Но мрут так же, как и все. Я их и на той войне видел, и в продотрядах стрелял. Обычные люди.

Паша в дискуссии не участвовал, им хорошо, а он рукой шевельнуть не может, кость какая–то сломана, ну хоть пальцы действуют. Хоть бы самогона стакан, и не хочешь, а слезы сами на глаза наворачиваются. А ведь тогда, перед выходом, дома, в прихожей, на полочке, лежали две упаковки таблеток анальгина, два хорошеньких, технологичных блистера. И он их не взял! Понадеялся неизвестно на что. Сам виноват. Устим с кружкой, говорит что–то. Прогрессор шмыгнул носом. Не вода, атаман принес бутылку самогона.

Глина облизнулся, но самогона было мало, да и раненым нужнее. Но как на них тогда уставился Остапчук! Так глаза выпучил, что вот–вот вылезут, из пирожка надкушенного варенье темное, сливовое, на светлые брюки капает, в хате порохом воняет, офицерик брюхо простреленное зажимает, дочка эта уже мозгами весь пол заляпала. А не растерялась ведь, первая за пистолетиком полезла, а гуртовой ее подсечкой с ног сбил и голову разнес. Офицерик оцепенел, руками по поясу шарит, кобуру найти не может. И если б та рябая зараза не вскочила с кухни на выстрелы, то мы б сало жрали и в карты грали. От казалось бы, денщик, существо затюканное, подчиненное – нет, стал по нам стрелять, вместо помощи трудовому люду. Токо если в человеке нет лакейской жилки – он прислуживать не будет. Сам напросился.

Но воспоминания – воспоминаниями, а надо уходить к петлюровцам, так долго везти не может. Ой не вовремя студента подстрелили. Он ведь за сутки не выздоровеет. Да и хлопчика жалко, помог нам, а ему тоже ни при их благородиях, ни при комиссарах с комиссаршами не жить. А одному уйти – то можно, одного человека меньше ищут, один и доберется быстрее, только одно дело – контру пластать, а другое дело – своих на лютую смерть отдать. Молодые, дурные, на настоящей войне и не были. А Матвеев не попадется, кто на калеку подумает, что в банде был? Да и то, так был, як мокре горить. А ведь можно пойти втроем, тогда тоже шанс хоть какой. Вот только Глина за свои тридцать лет жизни видел только одного несгибаемого человека, батьку Махно, и хорошо знал, почему он – несгибаемый. А этих сломать легко, им еще есть, что терять.

Паша поглядывал на махновца. Глина уже третий или четвертый раз за несколько минут запускал пальцы в чуб. Нервничает, бедолага. Знать бы еще, почему. У прогрессора были на этот счет определенные подозрения. Некстати вспомнился Мирон–каторжник, земля ему пухом. Ну а как его, с пулей в животе, лечить было? Вот Глина тогда тоже пару раз пальцы в чуб запустил, а потом ножик складной из кармана вытащил, зубами открыл. Мирон еще зубы оскалил, мол, не бойся, и мне хорошо будет, и всем остальным.

Поделиться с друзьями: