Ожидание
Шрифт:
— Мы теперь, когда спать ложимся, до кошули раздеваемся, — сказал он успокоительно.
За деревней простиралось широкое снежное поле. По нему до самого неба протянулась шоссейная дорога. По мокрому черному асфальту катили грузовики, ехали шагом возвращавшиеся повозки немецких беженцев, по муравьиному шевелились пешие. Надо всем кружились несчетные рои все гуще валивших снежинок, особенно белых на уже темном небе.
Впереди нас, толкая перед собой маленькую тележку, брела одетая во все черное сгорбленная старуха. Летевший с равнины ветер, казалось, хотел смести ее с оледенелого асфальта. Но, наклонясь вперед, она упрямо шла, с трудом передвигая ногами в стоптанных скользящих башмаках. Рядом с нею, держась за ее подол, шла маленькая, лет шести девочка. «Вряд ли они дойдут, — подумал я с беспокойством. — Да и тот дом, куда они идут, цел ли еще? Сколько домов было разрушено там, где прошел фронт».
Я чувствовал недоумение. Где же была теперь ненавистная Германия Гитлера? Вместо нее остались эта девочка и костлявая старуха, а вокруг них — пустое снежное поле, где не было видно человеческого жилья и только холодный, бездомный ветер крутил пургу. Или так всегда суждено: глухая стена, даже когда сбывается надежда. Мне было грустно. От сознания невозможности сделать, чтобы все были счастливы, хотелось умереть. Но я не мог сосредоточиться на этих мыслях. Мне мешало радостное возбуждение: мы свободны, идем в тыл, немцы нас больше не захватят.
При дороге стоял пулемет, через все поле, до самого леса раскинулась цепь польской пехоты. Румяный, в больших усах польский унтер, запахнув полы шинели, покойно, словно у себя дома на перине, улегся на снег у треноги пулемета.
— Добже! — одобрительно сказал он и посмотрел на нас с улыбкой.
VIII
Сборно-пересыльный пункт находился в уездном, наполовину разрушенном городе. Некоторые дома еще горели. Немецких жителей не было видно. Целые кварталы казались вымершими. Но на главных улицах было оживленно. Через город проходили грузовики с пехотой, конница, обозы. Навстречу им подымались колонны пленных. Все было, как в начале войны, только роли переменились. Тогда победители немцы — румяные, сытые, молодцеватые — гнали нас, как стадо. А теперь они сами, совсем как мы тогда, небритые, в обтрепанных шинелях шли угрюмыми, понурыми толпами. Казалось, они не только обносились за эти годы, но как будто даже меньше ростом стали: какие-то невзрачные, сутулые, именно такие, какими должны быть побежденные.
На площади у дверей комендатуры — многоязычная толпа. Здесь мы узнали, что одних только французских пленных в городе около шести тысяч, но что мы недолго здесь останемся, поезда уже ходят и нас повезут в Одессу.
Пока мы здесь стояли, на нас набежало несколько поджарых, темнолицых, горбоносых солдат с винтовками. Какие-то туркестанцы, мне показалось. Заметив бывших с нами русских пленных, они со злобной бранью отделили их от нас и куда-то повели. У пленных были такие же серые от страха лица, как когда немцы их от нас отделяли.
Когда с нашими офицерами я в первый раз пошел в комендатуру, я все боялся: узнают, что эмигрант, не выпустят, повезут в Сибирь, в концлагерь.
Комендатура помещалась в здании бывшего почтамта. На красном кирпичном фасаде полыхали на солнце алые полотнища с надписями во славу Красной армии. Было больно глазам смотреть. Раскосый, с плоским каменным лицом, часовой посмотрел на нас равнодушно и ничего не сказал.
Перед нами, по широким ступеням крыльца подымались двое русских: один без оружия, видимо арестованный. Другой, с красной повязкой комендатуры на рукаве, с решительным и мрачным выражением упирал ему в спину ствол автомата.
«Вот оно», — подумал я, чувствуя, как по хребту ползет мерзкий холодок. Еще в детстве слышанные рассказы…
В прихожей нас встретил офицер в кубанке. У него было круглое, курносое лицо, всё в каких-то лишаях. Я спросил его, можем ли мы видеть коменданта.
— Да, вот первая дверь направо, — показал он и, заметив нашу нерешительность, повторил: — ходьте, ходьте!
Мы вошли в большой полутемный зал. Арестованный солдат уже сидел здесь на скамейке под стеной. Опустив голову, он тупо рассматривал носки своих сапог и время от времени тяжело вздыхал. Наконец, дверь отворилась. Писарь, дремавший в углу за особым столиком, испуганно вскочил и вытянулся во фронт. Вошел комендант, высокий, слегка сутулый человек, с седыми прилизанными височками, в золотых погонах и мешковатых кавалерийских бриджах. Рядом с ним шел молоденький лейтенант с расстроенным лицом. Не замечая нас, комендант остановился перед арестованным солдатом и сердито спросил лейтенанта:
— Это ваш человек?
— Мой водитель, товарищ майор.
— Да как же это так, среди бела дня идет глушить рыбу гранатами, без документов, без разрешения. Безобразие! — сказал комендант возмущенно, — а вы что смотрите? Вот в следующий раз посажу его на сутки в холодную, как тогда поедете? Смотрите, чтобы у меня этого больше не было.
— Есть, товарищ майор. Разрешите идти?
— Хорошо, ступайте.
— Товарищ майор, простите, вы не знаете, как проехать в штаб первой польской армии?
Успокоившийся было комендант опять ворчливо забасил своим грубым голосом:
— Получили задание? Ну, и идите, и выполняйте!
Дверь за молоденьким лейтенантом и его водителем уже затворилась, а комендант все еще сердито повторял: «Где штаб первой польской армии? Тьфу!»
Я подошел и обратился к нему по-русски. Он с озадаченным видом пожал мне руку и спросил:
— Вы кто же? Француз? А где же по-русски так научились говорить? Мне как раз переводчик нужен, а то я с вашими французами никак договориться не могу. Вы приходите, будете у меня переговорщиком. — Видя мое замешательство, он сказал: — Да не бойтесь, я вас не задержу. Когда ваши товарищи поедут домой и вы вместе с ними поедете. А все-таки, как же вы француз, а так чисто по-русски говорите?
— Я родился в Москве, товарищ майор.
И тут, с любопытством взглянув мне в лицо, он задал мне вопрос, которого я больше всего боялся:
— Эмигрант? — Вероятно, заметив мое испуганное выражение, он, слегка вспыхнув, поспешно прибавил: — Даю слово офицера…
Впоследствии, он всегда успокаивал мои страхи:
— Да никто вам ничего не сделает. Ну, может, наткнетесь на дурака. Дураков и мерзавцев всюду много. Скажет что-нибудь, а вы не обращайте внимания. Ведь у нас враги только те, кто с немцами шел. Ну, а если уж так боитесь, говорите, что француз — и все.
С тех пор, по его приглашению, я и французские офицеры обедали в офицерской столовой при комендатуре. Иногда после обеда мы оставались с ним вдвоем. Я все расспрашивал его о войне: «Ведь мы в течение пяти лет, кроме немецкой пропаганды ничего не читали. Не знаем в каких условиях проходила война в России».
К сожалению, он был плохой рассказчик.
— Что же, условия тяжелые были, — сказал он, видимо, стараясь найти в своих воспоминаниях что-нибудь для меня интересное, — вот я с моим батальоном восемь месяцев в окружении сидел. На плохом участке. Болото, огня не развести: немецкие окопы в двухстах метрах. А тут целый день по щиколотку в ледяной воде. А ведь самое главное, чтобы ноги сухие были. Так мы портянки между телом и брюками сушили: одну в правую штанину, другую в левую. А спали под открытым небом: нарубишь еловых веток и прямо тебе матрац. Со снабжением плохо было, только самолетами подбрасывали. Построишь утром бойцов, смотреть страшно — стоят опухшие, и лица, и руки опухшие, как водой налиты. Умирали многие. А работали по восемнадцать часов в день. Рубеж крепили. Я сам инженер. И знаете, никто ничего не говорил, никакого там ропота. — Улыбаясь, он задумчиво покачал головой. — Да, наш русский мужичок все вынесет. Не шикарный он, не такой, как у вас в Европе, а выносливость страшная. Ему сухаря и воды довольно — и воюет, и победит! — заключил он с силой и с какой-то задушевной убежденностью. — А то, что у нас по сравнению с Западом есть еще культурная отсталость, этого мы не скрываем. В ту войну, империалистическую, народ еще неграмотный был. Это так быстро не исправишь. Да и у нас в начале войны ошибки были. А тут — еще четыре года войны. Люди измотались. Знаете, некоторые думают, что теперь все позволено.
Однажды он сказал мне:
— Вот завтра приезжает новая комендатура, специальная для союзных пленных. Сами увидите, какие теперь русские: мужики, могут нагрубить, а по существу в большинстве хорошие люди.
На следующий день он познакомил меня с первым представителем новой комендатуры, младшим лейтенантом Даниловым. В стоптанных солдатских сапогах, в стеганых штанах, в почерневшей от пота выцветшей гимнастерке, младший лейтенант Данилов и вправду, несмотря на золотые погоны, был больше похож на мужика или старого рабочего, чем на офицера. Было ему, верно, около шестидесяти. Сивые, но еще густые, спутанные волосы, коричневое от загара лицо, с глубоко прорезанными морщинами и варварскими, точно топором вырубленными скулами. Косматые брови и нос как у Льва Толстого.