Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ожидание

Варшавский Владимир Сергеевич

Шрифт:

Грузовик встряхивало на ухабах проселка. Положив руки на свой аккуратный портфель из желтой свиной кожи, майор Дубков трясся с упорно-замкнутым выражением и, мне казалось, что из-под опущенных век он смотрит на нас с неодобрением.

По дороге попросились на грузовик русские девушки, колхозницы из разоренных немцами мест. Их прислали в Германию за коровами. В ватниках, в стоптанных мужицких сапогах, они сбившись в кучу сидели в углу грузовика, дикарски блестя из-под платков большими яркими глазами.

— Откуда, девчата? — спросил партизан.

— Смоленские, — ответила одна и, не удержавшись, улыбнулась: ее почти черное от густого румянца лицо осветилось блеском белых зубов.

— Я — тоже смоленский! — обрадованно завопил партизан и принялся подробно объяснять девушкам из какого он района.

Когда колхозницы слезали, майор Дубков с недовольным видом внимательно смотрел на их котомки.

— Что-то много барахла везете, — сказал он сердито и вдруг, багровея от начальнического гнева, злобно погрозил пальцем: — Вы у меня смотрите, я с вас три шкуры спущу!

Девушки молча испуганно на него косились.

Зато перед начальниками, старшими его по чину, Дубков держал себя восторженно подобострастно. Как-то приехал в комендатуру полковник из штаба фронта. Дубков вышел встретить его на крыльцо. Пока полковник вылезал из машины и медленно подымался по ступенькам крыльца, Дубков стоял навытяжку. Меня поразило выражение холопской почтительности на его белом от страха лице. Так, верно, при крепостном праве дворецкий встречал помещика.

* * *

Читая сводки, я видел, что война скоро кончится, бои уже шли в предместьях Берлина. Но, когда я говорил об этом с русскими, они отвечали неопределенно, даже смотрели на меня с подозрительностью. Грубо говорили: «Много знать будешь, скоро состаришься». Казалось, все это мало их занимает и они были готовы, если потребуется, еще хоть десять лет воевать. Они никогда не высказывали своего непосредственного мнения. Или убежденно повторяли заученные, готовые суждения, или, если еще не было установлено, как в данном случае нужно думать, предпочитали совсем ничего не говорить. Но в презрении, с каким они слушали мои доводы, чувствовалась непоколебимая уверенность, что им скоро откроется знание, несравнимо более истинное, чем то, до какого можно дойти усилием собственной мысли. Я понимал, что ничего сверхъестественного тут не было. Просто сверху приходили административные распоряжения, как нужно думать, чувствовать и вести себя, и политические офицеры их растолковывали. Но поскольку я не присутствовал при этих беседах, мне казалось, русские получают эти разъяснения в магическом причастии к какой-то силе или сущности, вроде Маны тотемических кланов. Это она, эта Мана, ревнивая, требовательная и мстительная носительница тотального державного могущества, решала все вопросы. Каждое ее решение — абсолютная истина. Причем нужно было не только беспрекословно повиноваться этим решениям, но и заранее правильно их угадывать. Именно в этом заключалась, по-видимому, главная трудность. Я с удивлением замечал, русские не проявляют любопытства ни к событиям, ни к новой стране, куда они попали, ни к иностранцам, которых они впервые видели, не боятся страданий и смерти, и все-таки живут в постоянном беспокойстве, в постоянной неуверенности. Их жизнь была поглощена прислушиванием к голосу Маны и неизбывным страхом неправильно понять ее веления. К тому же они все подстерегали друг друга. Когда, наконец, становилось известно, как нужно себя вести, что говорить, как думать и чувствовать, и оказывалось, что кто-нибудь из них ошибался, остальные, в предвкушении кары, которая неизбежно должна была теперь настигнуть нарушителя Истины, только ждали знака, чтобы начать обвинять его с какой-то ритуальной яростью, совершенно необъяснимой, так как каждый из них прекрасно знал про себя, что он сам только случайно не сделал такой же ошибки.

* * *

Капитан Мещанинов поехал как-то на грузовике в Берлин, Бэрлин, как почему-то произносили теперь русские. Вернувшись, рассказывал, что никакой войны больше нет, все пьяные, стреляют в воздух.

На следующий день пришло известие о немецкой капитуляции. Я спросил майора Дубкова, как он думает, сколько времени потребуется теперь России для перевода промышленности на мирное производство.

— Да хоть завтра, если только нам не будут мешать, — сказал он с неприятной усмешкой.

— Неужели вы думаете, что после того, как Германия разбита..?

— Силы войны еще не исчерпаны, еще долго будут действовать, — сказал он спокойно, с «научной» уверенностью. — Уж и теперь союзническая пресса начинает подозревать Советский Союз в захватнических планах. Нелепые, необоснованные обвинения! Миф, пущенный в оборот со специальными целями. Никаких захватнических планов нет, а есть мероприятия защитного характера и поэтому странно и нелепо видеть в этих мероприятиях империалистические замыслы, которые, якобы, советское правительство…

Его лицо стало как слепая свинцовая болванка. Никаких человеческих чувств в нем не отражалось, только накал упорной злобы. Металлический голос майора отчеканивал слова все отчетливее.

* * *

Когда русские переводили нас через Эльбу и я увидел на том берегу англичан, я вдруг подумал, это в первый раз за пять лет я вижу свободных людей. Рядом с англичанами стоял французский офицер: рослый, с красным обветренным лицом и открытым смелым взглядом. Мне показалось, он более настоящий француз, чем мои товарищи по плену. Сердце радостно билось: теперь мне больше нечего бояться, я спасен. Еще несколько шагов и совершится чудо: мы вернемся в понятный человеческий мир, где люди думают, чувствуют и говорят свободно, не боясь, что их объявят за это преступниками, врагами, изменниками.

Впоследствии я часто с тревогой себя спрашивал, как могло это случиться: я так спорил, когда бранили русских, так искренне преклонялся перед великим подвигом, совершенным ими в эту войну, и вот, расставаясь, не только не пожалел, что не могу с ними остаться, а вздохнул с таким чувством освобождения и счастья, точно избавился от страшной опасности. Неужели я обманывал самого себя, будто я восхищаюсь русскими, а на самом деле больше их не любил? Предположить это было так же бессмысленно, как, например, предположить, что я мог бы разлюбить моих родителей и все доброе и хорошее, что я привык любить с детства. Ведь это был все тот же русский народ, о котором писал Толстой. Мне вспоминались невысокие, незаметные, похожие на капитана Тушина, офицеры и солдаты, с лицами, выражавшими почти уже галилейскую, добрую, смиренную простоту. Почему же я не захотел остаться с ними, помочь таким как Федя и Данилов в их усилиях сделать, чтобы все в жизни было по-хорошему, по-справедливому, «по-культурному»?

Но тут мне вспоминался майор Дубков, нечеловеческая ничтожность его лица, его бездушный, твердый, глумливый взгляд заводного мопса. И на всех плакатах, на всех портретах вождей — такие же глаза, смотревшие на все живое с безмерным презрением административного всемогущества. И я вспоминал, как все доброе и мягкое заменялось в лицах русских чем-то безличным и невероятно грубым, когда с какой-то сомнабулической готовностью они исполняли приказание воли, которая светилась в сверлящем взгляде этих глаз. Мне хотелось тогда бежать на край земли, за океан, в страну, куда этот взгляд никогда не сможет проникнуть.

IX

Во Франции на пограничном приемном пункте нас встретили очень радушно. Здесь все отлично было устроено. Медицинский осмотр, душ, дезинфекция, прекрасный, вкусный обед. Милые провинциальные дамы выдавали нам продовольственные посылки и папиросы. Все хорошо шло, пока не стали проверять бумаги. Когда узнали, что я не француз, на лицах появилось замешательство. На репатриационном свидетельстве мне написали, что в Париже я должен явиться в жандармское управление.

Дня через два по приезде, немного отдохнув, я пошел в жандармерию. Меня всегда беспокоило, когда у меня были не в порядке бумаги. Румяный усатый унтер объяснил мне, что это не к ним я должен был пройти, а в отделение «военной безопасности». Он не знал, где это находится.

— Наверное, в Военном министерстве, — сказал он предположительно.

Несколько дней я ходил по разным военным учреждениям. Нигде мне не могли сказать адрес. Вообще, отвечали неохотно, косились: уж не шпион ли? Наконец, я попал на вокзал д'Орсэ. Оказалось, тут-то это и было. За досчатой перегородкой сидел лейтенант в мягкой блузе из войлочного сукна защитного цвета. Его зачесанные назад желтые сальные волосы не держались, падали ему на уши, лезли в глаза.

Когда я объяснил, зачем я пришел, на его прыщавом лице появилось выражение досады.

Поделиться с друзьями: