Пацанская любовь. Зареченские
Шрифт:
Просто мальчишкой с дерзким взглядом. Просто голосом в темноте. А теперь он лежал здесь, раненый, израненный, и я не могла думать ни о чем, кроме одного: Лишь бы он открыл глаза. Лишь бы выжил. Лишь бы остался.
Я обвела взглядом сарай — полутемный, заброшенный, с рухлядью в углах, с мебелью, покрытой пылью и паутиной, с коробками, в которых пряталось прошлое — старое, забытое, никому не нужное.
Лампа под потолком качалась от ветра, желтый свет дрожал, разрывая тени, и мне казалось, что стены дышат — глухо, устало, как будто и они знали, каково это — тащить на себе боль. Я металась глазами по углам, искала что угодно — ткань, бинт, воду, хоть что-то, чем можно остановить кровь, стереть грязь, спасти. В одном из ящиков, на старом комоде с облупленными ручками, стояла бутылка — стеклянная, прозрачная, на дне которой плескалась жизнь или смерть, смотря с какой стороны на это глянуть. Я потянулась за ней, руки дрожали, пальцы скользнули по пыли, схватили горлышко, и я открутила крышку — запах резанул в нос, как удар. Водка. Резкая, дешевая, пронзительная, будто сама боль налитая в стекло. Я поморщилась, глотнула воздух сквозь зубы, но не колебалась — поднесла к его ране, капнула, осторожно, стараясь не навредить, не разбудить… но поздно.
Он вздрогнул, будто прошел ток, резко распахнул глаза — те самые, темные, глубокие, в которых можно было утонуть или сгореть, — и зашипел, почти закричал.
— Фига се! Е*аный в рот и в уши!
Резко дернулся, схватившись за плечо. Он отпрянул, ударился спиной о стену, задышал резко, будто выбирался из воды, будто вспоминал, кто он и где.
Его взгляд упал на меня. Сначала в нем была ярость — острая, жгучая, как у зверя, которого разбудили в ловушке. Он смотрел так, будто не знал, кто я, будто готов был защищаться, драться, бежать. А потом… потом что-то в нем дрогнуло. Секунда, не больше. Глаза смягчились. Плечи чуть осели. И я увидела — он узнал. Меня. И в этом взгляде была не благодарность, нет. Там было что-то другое.
Катя
Он смотрел на меня снизу вверх, затылком упираясь в стену, лицо побледневшее, кровь стекала по плечу, прилипала к ткани, как будто пыталась удержать его здесь, не дать упасть в темноту. В глазах — напряжение, упрямство, обида на весь мир и еще что-то… уязвимое, тонкое, почти детское, которое он прятал за этой своей хищной маской. Я видела, как ему больно, как он терпит, сжимая зубы, будто это не рана, а проверка на прочность. Он сильный. Такой сильный. Но сейчас… он один. И я — единственная, кто рядом.
— Тебе нужно обработать рану, — выдохнула я, больше себе, чем ему, потому что сердце билось в горле, руки дрожали, а в голове был только один рваный крик: «Надо спасти».
Он усмехнулся. Губа треснула, скатился капелькой еще один сгусток крови.
— А ты что, доктор? — прохрипел, голос как наждаком по коже, и в этой фразе было столько сарказма, что если бы я не знала, как ему больно, могла бы поверить, что он и правда смеется.
— Нет, — я сжала кулаки, чтобы не закричать, чтобы не сорваться, чтобы не дрожать от страха за него, — но попробую не хуже. Подожди. Я быстро.
Я выбежала, как будто меня вытолкнуло ветром, не чувствуя ни ног, ни пальцев, только стучащие в висках удары, как пули — раз, два, три — и каждый шаг отдавался где-то под ребрами, в самой груди. Дом встретил меня холодом, как чужой. Я открыла дверь, и он уже стоял в прихожей — Гена. Как будто ждал. Как будто чуял. В пальто, с перегаром, с этим мертвым взглядом, от которого у меня перехватывало дыхание. Он посмотрел на меня, как на преступницу, как будто видел насквозь.
— Где шлялась? — коротко, глухо, сдавленно. Как будто одно это «где» уже обвинение.
— Мы… мы с учительницами… — я сглотнула, голос сорвался, но быстро продолжила, — сидели после школы, пили чай. Знакомились.
Он хмыкнул. Медленно, с ядом. Сделал шаг ко мне. От него пахло злостью, табаком и той самой опасностью, которая не кричит, а давит молча.
— Прямо до темноты? Долго знакомились, да? — в голосе ехидство, издевающееся, будто я ребенок, который врет плохо, а он великий судья.
Я кивнула, как робот, прошла мимо, почти не касаясь пола, подошла к шкафу, открыла его, руки тряслись — не от страха, от спешки. Я знала, он смотрит. Чувствовала, как взгляд прожигает спину.
— А нахрена тебе аптечка? — тихо, спокойно, как будто между делом, но я знала: этот голос опаснее крика.
— Там… — я обернулась, стараясь дышать ровно, будто ничего не случилось, будто я просто добрая и милая, — собака во дворе поранилась. Кровь… хочу помочь.
Он подошел ближе. Бросил сигарету в пепельницу. Глаза в упор.
— Помогаешь всем подряд? Теперь еще и зоозащитница? Может, мне тоже лапу перевяжешь?
Усмехнулся. Гадко. Но я не отвечала. Просто схватила аптечку, прижала к груди, как щит, и рванула к двери. Он смотрел мне в спину, а я не оглянулась. Я не могла позволить себе замедлиться. Не могла дать ему почувствовать власть. За мной сейчас — не просто собака. За мной — человек. Кровь. Жизнь. Мальчишка, которого нельзя бросить.
Он сидел, молча, опершись о стену, плечо напряжено, губа разбита, взгляд цепкий, чуть затуманенный от боли, но в нем уже жила искра. Я вернулась — и он это понял. Не бросила, не испугалась, не отступила. Я разложила аптечку, вытянула бинт, флакон, ватку, старалась дышать ровно, но сердце грохотало так громко, будто выламывало мне ребра. Его глаза не отрывались. Он смотрел, будто знал, что я боюсь, что я дрожу, но все равно останусь.
— Думал, сбегу? — спросила я, не глядя, сосредоточенно расправляя бинт.
— Не… — хрипло усмехнулся он, — я просто подумал, что таких, как ты, давно не бывает.
— Таких — это каких?
— Которые приходят, даже когда страшно. Даже когда нельзя.
— Не похожа ты на тех, кто по дворам по ночам бегает, — тихо сказал он, — Училка. Жена. Порядочная. А тут — я, весь в крови, и ты с аптечкой, как спасательница.
Я вздохнула. Я не хотела отвечать. Я не должна была отвечать. Я вообще не должна была быть здесь, с ним, в этом холодном сарае, в этой пыльной тишине, касаясь его кожи, чувствовать, как под пальцами дрожит чужая боль, и с каждым касанием становиться слабее. Но я уже разрывала упаковку антисептика, набирала его на ватку, и голос у меня вышел ровным, чуть строже, чем хотелось:
— Сиди спокойно. Сейчас обработаю.
Он хмыкнул, глаза прищурились, и когда я склонилась к его плечу, чтобы осторожно протереть рану, он вдруг прошептал:
— Ты пахнешь… не как школа.
Я замерла. Влажная вата на его коже, горячая, почти пульсирующая плоть под ней. Он не сдвинулся ни на миллиметр, но я чувствовала, как напряжение пробежало по нему волной. Я старалась держать дистанцию, мысленно напоминая себе, кто я, что я, зачем я здесь. Но пальцы предательски дрожали, когда я взялась за бинт, когда чуть коснулась его шеи. Он смотрел на меня. Дыхание его сбилось.
— Не смотри так, — сказала я тихо, выравнивая голос, будто проверяя его на прочность, как учительница, у которой в классе очередной сорванец пытается устроить шоу. — Мне тяжело вести себя с тобой… профессионально.
Он усмехнулся краем губ, чуть повернул голову, прищурился, и в этом взгляде было что-то слишком живое, слишком острое, чтобы игнорировать.
— А я че? Я вообще молчу, как образцовый. Сижу, дышу, не вякаю.
— Дышишь так, будто сейчас врежешь по сердцу, — пробормотала я себе под нос, но он услышал.