Палачи и придурки
Шрифт:
Алексей же Борисович как-то покорно и обреченно постоял еще на коленях, уставясь взглядом в блестящий паркет, склонив голову на грудь, как стрелец перед казнью, потом вздохнул глубоко, со всхлипом, достал платок, вытер шею и щеки, поднялся тихонько на ноги и на цыпочках пробрался обратно к стулу. Сел и опять вздохнул, и несколько раз тоже развел руками как бы в тон Егору Афанасьевичу.
— Ну что ж, ну что ж, виноват и отвечу, виноват и отвечу, — заговорил он. — Пусть поведут меня на расстрел, — всхлипнул, и слезы шустро скатились по щекам. — Пусть поведут! — он уткнулся в платок и засопел, завсхлипывал.
«Артист!» — усмехнулся Егор Афанасьевич, молча любуясь рыдающим ректором. Ректор же, отплакав положенное, глянул осторожно одним глазом из-за платка на секретаря преданным собачьим взглядом. И тот прочел в этом взгляде: ведь ты меня не выдашь, нет? иначе зачем было вызывать? показывать заявление?
«Все понимает, собака!» — опять восхитился Егор Афанасьевич. Алексей же Борисович платок от лица отнял, промокнув в последний раз глаза, и спрятал в карман.
— Да, — сказал тихим голосом умирающего, — я понимаю, Егор, это твой долг — дать ход заявлению, и ты его исполнишь. Мой же долг — честно ответить перед законом. И я тоже его исполню. Все на себя возьму, один понесу крест...
— Ладно, ладно! — махнул рукой Егор Афанасьевич. — Тоже мне, Христос нашелся!
— Один понесу! — с нажимом, упрямо продолжал Алексей Борисович. — Кому я буду нужен! Все друзья-товарищи разлетятся — только их и видели! Пташками разлетятся в разные стороны, вон, вон полетят, запорхают, — он пухлыми ручками показал в сторону окна, как запорхают друзья-товарищи. — Что ж, все правильно, закон жизни. Пока на коне — всем нужен. Не гнушались моим хлебом-солью, не брезговали и чарочкой. На рыбалку, на охоту там..., — ректор быстро вскинул потупленный до сих пор взгляд, бросил его на секретаря обкома — бросил мельком и отвел, но уже не убирал далеко, держал наготове, сосредоточив на животе Егора Афанасьевича: может, понадобится сию минуту.
Егор Афанасьевич взгляд этот уловил, уловил и готовность его вскинуться вновь, и сам склонился слегка, в левом своем глазу приготовив вопрос: ты на что это там намекаешь? Тут же глаза-семечки распахнулись ему навстречу, заюлили: да вот на то самое и намекаю; ружье охотничье трехсотрублевое на день рождения помнишь? Люстру чешскую, хрустальную, за полторы тысячи к пятидесятилетию? а лихие наши ноченьки на лоне природы? на дачке на моей? из каких денежек плачено?
«Ах ты! — похолодел от гнева Егор Афанасьевич. — Вон ты куда!» А глазки-семечки закивали: да, да, что поделаешь, жизнь! если уж дойдет до такого, то уж не обессудь!
— Ну вот что, — Егор Афанасьевич выпрямился. — Ваш, — нажал крепко-крепко на это само «ваш», — вопрос в скором времени разрешится. Я вас больше не задерживаю.
От неожиданности, от оборота такого челюсть Алексея Борисовича отвисла и рот распахнулся.
— А... а..., — выдавилось у него из горла.
— Разрешится! — отрезал Егор Афанасьевич.
Ректор сгорбился на стуле, плечи опустились, голова втянулась в туловище, он по-старушечьи подобрал портфель с пола и на цыпочках пошел прочь из кабинета.
«Эх, посадил бы я тебя, мерзавца, лет на пятнадцать!» — подумал Егор Афанасьевич, глядя в его туго затянутую в пиджак спину. Дверь тихонько за ректором затворилась, и слышно было, как он в тамбуре, в темноте кромешной тычется в растерянности, возится — заблудился, бедняга, от страха.
Посадил бы, но нельзя. Номенклатура. Нельзя разбрасываться верными, испытанными кадрами. Хоть и мерзавец, да свой, весь как на ладони. Пока замену ему найдешь, пока воспитаешь — ого-го! — воды утечет сколько! А мне ждать некогда.
Егор Афанасьевич твердо и честно посмотрел в глаза Генеральному и взял телефонную трубку.
В небе смятое, раздавленное, иссякшее зло уносилось, словно татарская конница, вскачь, волоча за собой огненные хвосты пожарищ и шлейф небесной пыли, а вслед ему проливался ликующий колокольный звон. Профессор Чиж остановился и прислушался — да-да, не померещилось, отчетливо доносились колокольные переливы из голубых прорех в бесконечность. Не успел профессор изумиться, как в ту же секунду сообразил: звонят-то в кладбищенской церкви!
Ну да, прошел он половину речной излучины — здесь кончался лесопарк и неширокая просека отделяла его от городского кладбища с каменною ветхой церквушкой. Вон открылась она за небольшой стайкой молодых сосенок — с осыпавшейся штукатуркой, с потускневшими луковицами. Далее потянулись вдоль берега могильные оградки и кресты.
— Вот и помолилась, — услышал Всеволод Петрович и оглянулся — шла неспешно за ним следом старушка в черном платке и в черном же мужском пальто, из которого странно торчали тонкие ножки в закрученных штопором чулках, — вот и помолилась. Поговорила с Богом, потолковала. С кем же еще поговорить-то!
Он приостановился, пропустил ее вперед и, глядя вслед, ясно представил ее старушечье одиночество где-нибудь в коммунальном многолюдье или покосившемся домике и подумал, что для большинства людей в общении с Богом и заключен величайший смысл веры. Лекарство от страшного недуга — одиночества.
«Материя — тело Господне, и разум его — движение, взаимодействие частиц материи», — вспомнилось.
Умиленное, щемящее чувство всякий раз охватывало его, когда проходил мимо кладбища, и в то же время испытывал он неловкость: вот, дескать, они там лежат, а он идет себе мимо живой и здоровый. Будто бы вина его в том, что они лежат. «Во множестве, — прошептал Всеволод Петрович, — во многих случаях...» Он дыхание затаил и шаг постарался утишить, чтобы не потревожить. Вдруг вообразилось с предельной отчетливостью, как лежат они в строгих рядах со скрещенными на груди руками и провожают его укоризненными взглядами. Под скорбный колокольный звон. И слышалось в этом звоне профессору: пом-ни, пом-ни!
«Эх-эх!» — вздохнул он, подходя к корпусам клиники, — может быть, просто так вздохнул, может быть, навеяло ветром вселенской скорби вокруг — неизвестно. В аллее, ведущей к главному корпусу, навстречу ему поднялись с мокрой садовой скамейки супруги Колотовы — муж держал на руках завернутого в одеяло младенца, держал боязливо и неумело, как держат охапку дров, опасаясь рассыпать. Младенца с врожденным пороком сердца оперировал Всеволод Петрович. Привезли его полуживого откуда-то издалека, кажется с Чукотки. Или с Камчатки.
— Здравствуйте, товарищ профессор! — бойко выступила вперед супруга Колотова. — А мы вас поджидаем. Боялись, улетим и не попрощаемся, не скажем нашего «спасибо». Спасибо вам, дорогой вы наш человек! — Колотова залилась слезами и, быстро вдруг наклонившись, поймала руку профессора и приникла к ней губами.
— Ну-ну... зачем..., — смутился тот, отдергивая, пряча руку за спину.
— Рученьки золотые ваши целуем! Не обессудьте, не побрезгуйте уж! — Колотова размазала слезы по молодым упругим щекам. Всхлипнул, скривился и сам Колотов.