Палачи и придурки
Шрифт:
И метрдотель — такого же генеральского свойства — выплыл навстречу откуда-то из портьерной темноты, словно бы вот только что, сию минуту из нее родился, и тоже радушно раскинул руки.
— Егор Афанасьевич!
Провел и усадил их за интимный столик в глубине зала, у стеночки, откуда все было видно, но сам столик скрывался в тени пальмы — натуральной субтропической пальмы. «Тут к месту, к стерляжьей ухе была бы березка» — подумал Всеволод Петрович. Егор Афанасьевич захлопотал над меню и на какую-то минуту выпустил его из рук своих, и тут впервые профессору пришла в голову мысль: «А зачем же меня в Москву-то вызвали? Неужели только вот для этого?».
А стол полнился: новгородской ладьей вплыла на него тарелка с осетриной, озерцом разлеглось посередке блюдо с заливным судаком, купались в сметане салаты из помидоров и огурцов, молодцом влетел армянский коньячок и вальяжно разлеглась в ведерке со льдом бутылка шампанского.
— Ты, Всеволод Петрович, того... не таись, не зажимайся в себе, — перешел Егор Афанасьевич на доверительное «ты» после съеденной ухи и опорожненной почти им одним бутылки коньяка, — расслабься, будь проще! Иди к нам — мы тебя примем, я замолвлю словечко.
— Куда это к «вам»? — Всеволод Петрович лишь пригубил коньяк в самом начале и третий час уже мусолил бокал шампанского. «Какого дьявола сижу? — думал он. — Вот встану сейчас и уйду!» Но сидел.
— К нам, в Систему.
— Простите, не понимаю. Вы имеете в виду партию?
— Партия — само собой. А Система — это..., — Егор Афанасьевич руками описал круг над столом, — это Система! Ее так просто, разумом-то не поймешь, не осилишь и словами не выразишь. Ее почувствовать надо, всеми фибрами своими, каждой клеточкой почувствовать. Тут главное — структурная совместимость. Идея, партбилет, номенклатура — все так, все, конечно, необходимо, но это, так сказать, атрибутика. У иного, казалось бы, все на месте: и в голове правильно, и должность соответствует, и билет, и, однако, чего-то нет такого, неуловимого... Посмотришь на него — нет, не то. И физиономия у него, понимаешь, какая-то демагогическая, и... черт его знает! — не ухватывается. А на другого глянешь только — и все; и не надо ни партбилет спрашивать, ни про должность, сразу видно: наш человек, из Системы. О! Это великая мощь — Система! Давай-ка дерябнем за нее, за родимую!
Егор Афанасьевич нетвердой рукой потянулся к коньячной бутылке, с трудом ее охватил и с недоуменением уставился.
— Пустая, стерва! Эй! — помахал он в воздухе и подбежавшему официанту ткнул пальцем в бутылку. — Смена караула! Сделай, дружище, чтоб полная была!
Официант в сомнении дернул зрачками к переносице, посмотрел прозрачно, но бутылку принес и сам разлил в бокалы.
— Ну давай, Всевл... Всевл..., — язык во рту Егора Афанасьевича перекосило, и имя профессора никак ему не давалось, — тьфу! Давай, доктор, за Систему! За нашу матушку-заступницу. Ежели ты наш человек, мы тебя в обиду не дадим. Пусть орут там всякие крикуны-демагоги, демократы так называемые, а нам плевать, у нас все схвачено, все повязано. Кругом наши люди, и стоит только..., — он цокнул языком и руками произвел движение, каким сворачивают курам головы, — и перышки от них полетят, перышки! Так что иди к нам, Всевл..., р-рекомендую!
Всеволод Петрович покачал головой.
— Исключено! Как же я могу пойти к вам, если не согласен с изначальной вашей материалистической идеей. Она никуда не может привести, потому что замыкается на той грани, которую вы провели между живым и неживым, между органическим и неорганическим. Вы разум вне человека отрицаете, а это создает иллюзии всесилия человека вообще и возможность узурпирования власти отдельным индивидуумом, «гением», «вождем», — пригубленный коньяк и выпитое шампанское, хоть и в малых количествах, а колобродили в голове Всеволода Петровича, хулиганили.
— Э-э, да ты идеалист, доктор! Может, ты и в Бога веруешь? Брось ты, слушай, эту философию, ну ее. Ты тоже, оказывается, демагог. Не пьешь вот почти... Небось и про свободу талдычить начнешь. Надоели мне все эти ораторы хуже горькой редьки! Давай лучше выпьем. — Егор Афанасьевич плеснул в свой бокал и мутно посмотрел. — Все это ерунда, скажу я тебе по чистой совести. Свобода там и прочее... Вот я, например: верую в Систему и свободен. И ничего мне больше не надо, ничего не требуется. Только вера в существующий порядок вещей дает человеку полную свободу! И работа! Все же остальное — игра праздного, ленивого ума!
Тут увидел профессор, что сильно уже пьян Егор Афанасьевич: локоть, поставленный на край стола, соскальзывал, обрушивался безвольно, и вслед за локтем сам секретарь обкома чуть не вывалился из шаткого креслица. Может быть, и вывалился бы, не подхвати его вовремя Всеволод Петрович.
— Н... ничего! — Егор Афанасьевич поводил перед носом указательным пальцем. — Ты думаешь, я пьян? Н... ничуть не бывало! Я... Имеем право расслабиться! Впрочем, я щас... , — он с трудом поднялся, и креслице словно бы отлетело от его зада и грохнулось со звонким щелчком спинкой об пол. Он сердито лягнул креслице ногой и, сильно пошатываясь, пошел в известном направлении, в портьерные недра этого приятного заведения.
— «Вот тебе и раз! — подумал Всеволод Петрович весело. — Однако набрался мой дружок изрядно! Что же мне-то теперь делать?».
Близился вечер, пьяненькое веселье предугадывалось, разлито было в воздухе — тихий и пустынный ранее зал наполнялся потихоньку каким-то жужжанием, словно выпустили в него рой мух, музыканты на небольшой сцене еще не усаживались, но проходили через нее, трогали, пробовали инструменты, и пару раз лязгнул латунными тарелками барабан. Люди входили оживленные, предвкушающие, все предметы в зале как бы воспрянули от дневной спячки, лукаво подмигивали: будет, будет веселье!
«Что же мне-то теперь делать!» — опять подумал Всеволод Петрович, с тоской оглядываясь, выискивая взглядом в портьерных недрах Егора Афанасьевича. А там происходило что-то, какое-то оживление и легкий шумок. И нехорошим предчувствием наполнилось сердце профессора.
И точно: спешил оттуда бравый метрдотель благородной наружности, которому впору было бы быть дипломатом, послом в дружественной стране, — торопился он, и взгляд его был устремлен к Всеволоду Петровичу, и видно было, что полон дипломат неприятной какой-то вестью; полнилась ею каждая складка отлично сшитого костюма, каждая черта упругой, ладной физиономии.
— Ваш друг, — он склонился к Всеволоду Петровичу и проговорил тихим голосом, — м-н, не совсем в форме...
— Мой друг? — удивился Всеволод Петрович. — Простите, но скорее он ваш друг, ведь это вы встречали его с распростертыми объятиями.
Дипломат чуть-чуть от него отшатнулся и укоризненно глянул желтыми глазами, которым словно бы тесно было в глазницах, и они норовили выскочить, однако ничто более не дрогнуло в лице его.
— Ваш друг, — повторил он, не меняя ни тона, ни выражения, — находится в несколько неприглядной форме. Я бы порекомендовал забрать его и увести.
— Куда?
Метрдотель пожал плечами и губами показал, что это ему неведомо, что это его вообще не касается. Тут из-за спины его вынырнул официант с блокнотиком.
— И рассчитаться не забудьте, пожалуйста, — сказал он тоже тихо, но таким намекающим тоном, что профессор покраснел и засуетился.
— Конечно, конечно!
Таким образом сложилась, сгустилась вокруг него атмосфера, ресторанная субстанция, что явно в ней прочитывалось: а не намеревался ли ты, голубчик, смыться не расплатившись? Такой подозрительный вопрос повис в воздухе, хоть и не было произнесено об этом ни единого слова.