Паломничество жонглера
Шрифт:
Поскольку громче и чаще всего башня «пускала ветры» в верхней своей части, то там селили прислугу, господам же знатным предложили покои на нижних этажах, в «юбке». Ну а врачевателя — с одной стороны господина не знатного, с другой — давнего друга маркиза — поместили посередине.
— Пожалуйтесь К'Рапасу, — предложил Гвоздь. — Он наверняка устроит куда-нибудь пониже.
— Вы не знаете Никкэльра. Устроить-то устроит, но позубоскалить не преминет. Такой уж человек: любит при случае напомнить, что чего-то стоит. Он и за столом шумел про «давай на „ты“, поскольку теперь может себе такое позволить. Но я на Никкэльра не в обиде, все эти мелочи — мелочи. Он был искренен, когда радовался встрече со мной, уж я-то знаю.
— Ваше дело, — пожал плечами Кайнор. — И, кстати, ваш этаж.
Он поклонился и собирался было идти дальше, но врачеватель схватил его за руку:
— Постойте. Из всех нас тогда на тракте вы один были снаружи — и видели тоже больше остальных. А кабаргу… вы тоже видели?
— Нет. Вообще-то, мне было не до оленей, очень хотелось свою жизнь спасти.
— Эндуан и Шкиратль говорят, что кабарга словно вела их к тракту.
— Или они ее гнали туда — какая разница?
— Вы в самом деле не понимаете? После того, что я рассказал вам о… — Господин Туллэк сделал выразительное движение глазами, поскольку рядом стоял слуга с тройным канделябром и терпеливо ждал, чтобы сопроводить Гвоздя в предназначенные для него покои. — Догадываетесь, о чем я?
— Догадываюсь. Что с того, господин врачеватель? Это была просто кабарга, звено в цепи совпадений — не больше и не меньше. Между прочим, если вы полагаете, будто кто-то проявляет ко мне снисходительное внимание, как вы объясните, что Эндуан со свитой явился поздновато? Меня к тому времени вполне могли убить — первой же стрелой, окажись лучник чуть точнее, а я — менее удачливым. — Гвоздь покачал головой: — Фарт, господин Туллэк. Фарт и только.
За спиной у него кашлянули:
— Если позволите… — несмело качнул канделябром слуга. — Те разбойники, что на вас напали… это ж банда Висюля. Они редко когда убивали, обычно «щипали» и отпускали с миром. Им, говорят, потому и везло: из Висюлевых людей почти никто, даже если и попадался, с кумой не танцевал — или убегал, или в священные жертвы попадал. Он сам-то, Висюль, однажды и в петлю уж голову сунул, да веревка оборвалась, народ на площади закричал: «Знамение! Знамение!» — ну и отпустили его. С тех пор и прозвали Висюлем.
— Так, говоришь, не убивали? — переспросил Гвоздь.
— До последнего раза не убивали. Теперь, видать, зандроб попутал, позарились на большие деньги и согласились кого-то из вас порешить. Вот Разящая и клюнула в темечко, чтоб неповадно было впредь… другим в смысле — неповадно, — смутившись, пояснил он.
— Спасибо, дружище. Очень познавательно. Ну, господин Туллэк, спокойной ночи и приятных вам снов. — «Если ты после сегодняшней пирушки еще хоть немного соображаешь, то догадаешься что к чему и не станешь упираться. Иначе к утру весь замок будет знать, о чем мы тут трепались».
— И вам того же, — откланялся сообразительный врачеватель.
Гвоздя, как оказалось, поселили отдельно от Дальмина и Айю-Шуна, чему он даже порадовался. Те двое наверняка давно спят, им-то не нужно было давать представление перед пирующими господами. Да и события последних дней вряд ли заставляют их мучительно размышлять о собственной жизни и ее смысле, ой вряд ли!
«Кабарга, говоришь?»
Побросав на сундук бубен и прочие жонглерские вещицы, Кайнор встал у окна и распахнул ставни. Свечей не зажигал, не было необходимости — к тому же хотелось полумрака, покоя; лишь потрескивал огонь в камине, заставляя тени на стенах и потолке исполнять бесстыдные, жаркие танцы.
Ветреница, словно проникшись настроением этих плясок, тесно прижалась к наружной стене, опоясывающей замок. Комната же Гвоздя находилась почти вровень с нею, так что из окна он при желании мог выбраться прямо туда, на широкую каменную дорожку, с одной стороны которой — провалы бойниц, с другой сонно копошится далеко внизу внутренний двор маркизовой берлоги.
С трудом раздвинув внешние, зарешеченные, створки, Кайнор перебрался на стену. Он отошел подальше от Ветреницы и оглянулся: она нависала балконом-грудью над стеной, сильно выдаваясь наружу. Три других башни были примерно такой же конструкции, и отсюда Гвоздь смог разглядеть огоньки в караульных помещениях на их верхушках, рядом с храмовенками, где каждый желающий в любой момент мог вознести молитву к Сатьякалу. Еще одна храмовня горбила двускатную крышу во внутреннем дворе возле небольшого священного зверинца.
Здесь, на стене, вой и стоны Ветреницы были не слышны, зато сверху, с одного из небольших балконов, до Гвоздя вдруг долетело бренчание гитары. Кто-то, не видный Кайнору из-за высокого балконного ограждения, пел, подыгрывая себе, впрочем, довольно сносно.
— Отсмеялись, отлюбили, отпылали.Пепел по ветру — как тень чужого мира,будто слезы тех, кто разучился плакать, —семенами выплаченной виры.Внезапно Гвоздь узнал этот голос — и подивился: вот уж от кого не ожидал, так от Дровосека-младшего!
— Ветер в спину подгоняет, утешает.Не задержимся, шагнем в полет, отчалим.И не поцелуй — рукопожатье на прощанье —гербовой печатью. Мы здесь были. Но уже закрыты ставни.Отсмеялись.Отлюбили.Отпылали.Ты прошепчешь: «Может быть… любовь осталась?»Я лишь промолчу в ответ: «Была ли?..»Песня давно закончилась, а Эндуан всё еще перебирал струны, как будто не знал, что дальше.
— Ты хорошо поешь.
Ну конечно, Кайнор мог и раньше догадаться! Вряд ли бы юнец терзал гитару просто так, для самого себя. Есть, есть у него благодарные слушательницы!..
Что — тебе, чернявая, тоже не спится? И не поленилась же по лесенке взойти на такую-то верхотуру!..
— Спасибо.
— А раньше — помнишь? — в детстве ты всегда страшно гнусавил. И голос у тебя был тоненький, вроде бы жалостливый. когда ты пел, выходило смешно.
— Помню, еще бы! Ты всегда смеялась, а я воображал, что это ты смехом смущение пытаешься скрыть. Очень, представь, воодушевлялся от таких мыслей. Потом как-то мне Шкиратль сказал: ты, говорит, зачем себя дураком выставляешь? Это было в тот последний раз, когда вы с отцом приезжали.
— Да, ты тогда ходил надутый, как сыч, — и глазищами сверкал, сверкал! Я, когда уезжала, очень рассердилась.
— И не жалела, что больше не виделась со мной?
— Потом жалела. Папа объяснил, конечно, про Шкиратля, что опекунство много значило для твоего отца, а непременным условием было отсутствие «посторонних».
— О да, батюшка согласился бы на всё ради своего маркизства. Смерть мамы сделала его совсем невменяемым. А те, кто ставил ограничительные условия, тоже, как мне кажется, были немного безумны. Шкиратль у нас появился год спустя после моего рождения, лет девять мы жили вместе — и ничего, а потом вдруг эти господа из столицы решили, что нас нужно срочно запереть в четырех стенах и чтоб из замка ни ногой. Понаслали кучу шпионов, которые делали вид, будто они наши учителя. А батюшка только улыбался и раскланивался: добро пожаловать, гости дорогие! Надо было бы — спину свою подставил под их сапоги!
— Перестань!
— Перестать?! Ты не видела, что здесь творилось все эти годы! Привыкла, что господин Никкэльр — добрый, громкий, безобидный дядюшка? Добрый, как же! Если ему будет нужно, он повесит тебя на осине не раздумывая.
— Зря ты так говоришь…
— Может быть, зря. Но я говорю правду! Ты не жила с ним все эти годы. «Титул ради сына» — как же, ради кого же еще! Но милому господину Никкэльру наплевать и на меня, и на тебя, и на Нектарника! Я важен для него только потому, что меня можно упрекать и всё время напоминать мне, чего он лишился во имя моего блага. Нектарнику, господину Туллэку, батюшка рад, ибо есть перед кем покрасоваться, есть кому намекнуть: «Кем я был тогда и кем я стал теперь, а!» Ну а ты — отличный случай выказать великодушие, даже пособолезновать: «Ах, Грихор-Грихор!..»