Папа Хемингуэй
Шрифт:
— Не могу.
— Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне сказать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал «По ком звонит колокол», «За рекой, в тени деревьев» и «Старик и море», не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы — их гораздо больше, чем двадцать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы — те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А теперь скажи — ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?
— Вот почему… Видишь ли, раньше было не так важно, что я не работал день или десять лет, — я всегда четко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощущения этой уверенности — как вечность.
— Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о работе? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты вполне заслужил отдых.
— И что я буду делать?
— Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кругосветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии — нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего…
— Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писатель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в какой-нибудь славный денек — когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже — они просто уйдут из спорта. И так же Марсиано. Вот как должен жить настоящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.
— Но у тебя есть книги.
— Это правда. У меня есть шесть книг — это мои победы. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксера или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притупленную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: «Над чем вы сейчас работаете?»
— Боже, но кого это волнует? Ты никогда не обращал особого внимания на публику. И почему ты не разрешаешь нам тебе помочь? Мэри будет делать то, что ты захочешь. Не отталкивай ее. Ведь ты делаешь ей больно.
— Да, Мэри замечательный человек. Она всегда была такой. Замечательной. Она чертовски смелый человек и добрый. Можно только благодарить Бога, что такая женщина — со мной. Я люблю ее. Я действительно люблю ее.
Я больше не мог говорить — слезы мешали мне. Эрнест не смотрел на меня — он наблюдал за маленькой птичкой, копошившейся в кустах в поисках пищи.
— Помнишь, я как-то сказал тебе, что она не имеет никакого понятия о страдании. Ну что ж, теперь могу признаться — я был не прав. Она знает, что такое страдать. Она знает, как мне больно, она страдает, пытаясь мне помочь, — Боже, как бы я хотел, чтобы ей это удалось. Слушай, Хотч, что бы ни случилось — она сильная и умная, но даже самые сильные и умные женщины иногда нуждаются в помощи.
У меня уже не было сил. Я отошел от него, тогда он сам приблизился ко мне и положил руку на плечо.
— Бедный старина Хотч, прости меня, если можешь. Знаешь, я хочу, чтобы это было у тебя.
И он протянул мне парижский каштан.
— Но, Папа, это же твой талисман.
— Хочу, чтобы он остался у тебя.
— Тогда я тебе дам другой.
— Хорошо, давай.
Я нагнулся, чтобы подобрать светлый камешек, но Эрнест остановил меня.
— Пожалуйста, ничего отсюда. В Рочестере, штат Миннесота, нет ничего, что могло бы стать талисманом, приносящим счастье.
У меня с собой было колечко для ключей, подаренное мне дочками. На нем висела забавная деревянная фигурка. Я открепил ее и дал Эрнесту.
— Если бы я мог вырваться отсюда и вернуться в Кетчум… Может, поговоришь с ними?
— Конечно, Папа. Поговорю. — Как это ни странно, после нашего разговора у меня слегка повысилось настроение. — А ты хорошенько подумай о чем-нибудь приятном, а все дурное выкини из головы.
— Ну конечно, так и сделаю. Буду думать о самом приятном. Но, черт возьми, что больше всего волнует любого человека? Здоровье. Работа. Хорошенько выпить и закусить с друзьями. Наслаждения в постели. У меня ничего не осталось из этого набора. Ты можешь это понять? Ничего. И в то время, как я буду строить планы развлечений и приключений, кто прикроет мою задницу от агентов ФБР, кто будет платить налоги, если я не буду этим заниматься? Ты, как Вернон Лорд, вы все предали меня, продались им…
— Папа! Боже мой! Папа! Ну, очнись же ты! Прекрати сейчас же! — кинулся я к нему.
Все его тело содрогнулось, он закрыл глаза руками, постоял так некоторое время, а потом медленно побрел к машине. На обратном пути мы оба молчали, не проронив ни слова до самой клиники.
Я пробыл с ним в палате еще несколько часов. Он был мил, но, казалось, как-то ушел в себя. Мы говорили о книгах, обсуждали спортивные новости и не касались ничего личного. Вечером я уехал в Миннеаполис. Больше я Эрнеста не видел.
Возвращаясь в Нью-Йорк, я думал об идее Мэри найти какую-нибудь клинику в хорошем месте, где бы Эрнест мог лечиться и часто бывать на свежем воздухе. Теперь я знал — его можно вылечить. Тогда, на вершине холма, его сознание моментально очистилось от всех маний и страхов. Сидя в самолете, я ничем не мог ему помочь, я лишь мог попытаться понять причину его болезни, определить, какие силы разрушили его личность. Он был ярким человеком, героем. И он не мог позволить себе быть другим. Ярко писать, быть сильным физически, потрясать своей сексуальной мощью, пить и есть, и тоже не как все. И вот когда эта его мощь ушла из тела, разум Эрнеста оказался не в силах справиться с новой ситуацией. Если бы он нашел способ жить так, чтобы все его прошлые достоинства перестали быть для него столь важны…
И мне на память пришло его dicho: человека можно победить, но уничтожить — нельзя. Может, это и правда, но Эрнест предпочитал обратное высказывание. Я вспомнил слова Уолша: «Потребуется много времени, прежде чем он выдохнется. Но до этого момента он успеет умереть».
Теперь Мэри жила в Нью-Йорке, и мы вместе с ней пришли посоветоваться к доктору Знаменитость по поводу новой клиники для Эрнеста. Знаменитость предложил Институт жизни в Хартфорде, штат Коннектикут: больные там живут в маленьких коттеджах, расположенных в красивейшем месте, в клинике — прекрасный персонал, чья специализация — долговременное лечение. Мэри тут же уехала смотреть клинику и поговорить с врачами.
Она решила, что Хартфорд — лучшее место для Эрнеста. Мэри привезла мне кипу всяких материалов о клинике. Единственная сложность была связана с тем, что, как и в Мэйо, врачи требовали со стороны пациентов согласие лечиться у них. Поскольку это была клиника для душевнобольных и все об этом знали, было совершенно ясно, что Эрнест никогда добровольно не согласится туда лечь. Она написала врачам Мэйо, прося их повлиять на Эрнеста, но они отказались, поскольку не считали, что это отвечает его интересам. Врачи же из института предпочли не настаивать на том, чтобы Эрнеста перевели к ним.