Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Парабола моей жизни
Шрифт:

На другой день я встал рано. Желудок сводило от голода. В глазах у меня темнело. Я попросил у хозяйки чашку молока. Она сама принесла ее мне и спросила, доволен ли я тем, что у меня стало тепло? По-видимому, она раскаивалась в том, что не предупредила меня своевременно о сырости в комнате и теперь старалась загладить свою вину. Выйдя из дома около одиннадцати, я опять направился в собор. Но я не смог снова пережить того, что пережил накануне. Цветные витражи — день сегодня был пасмурный,— лишенные яркого солнечного света, поразили меня ощущением холода и печали. Из них точно улетучилось волшебство искусства. Бесследно рассеялось и настроение мистицизма, овевавшее их накануне. Я ушел из собора разочарованный — сегодняшнее впечатление как бы перечеркнуло вчерашнее.

Бесцельно прошатавшись по улицам еще часа два, я определенно ощутил, что ноги отказываются меня носить. Тогда по зрелом размышлении я пришел к заключению, что голод — выражаясь почти по-дантовски — сильнее героизма. И тут я повернул к ресторанчику Бороды. Сел за уже накрытый столик. Пьедони предложил мне в тот день богатейший выбор всевозможных блюд. Я сделал заказ, ни в чем себя не ограничивая, и через какой-нибудь час у меня был другой вид и другое настроение. Я выпил почти полбутылки вина и с огромным аппетитом поел за троих. Когда я кончил обильный обед, завершенный отличным кофе с коньяком «Три звездочки», на меня напала страшная сонливость, и я, положив локти на стол, крепко заснул. В ресторанчике никого не было. Когда Пьедони разбудил меня, чтобы предъявить счет, я сконфуженно почесывая затылок, спросил, в котором часу вернется Борода. Мне нужно, сказал я, переговорить с ним об очень важном деле. Весьма возможно, что Пьедони догадался, о каком важном деле идет речь, потому что он ответил мне, хитро улыбаясь: «Будьте так любезны подождать. Мы ждем хозяина с минуты на минуту». И действительно, милый старик очень скоро появился в ресторане. Он удивился, увидев меня здесь в неурочный час, подошел к столику и сел рядом со мной, как всегда, приветливый и улыбающийся. Держа в руке счет, который должен был оплатить, я сообщил ему о своем положении и пообещал, что при первых же деньгах рассчитаюсь с ним. Борода слишком привык к подобным случаям: он не придавал им никакого значения. Наоборот, он просил меня запомнить, что дом его для меня всегда открыт. Надо ли говорить о том, как он меня растрогал и как я благодарил его! Едва только я вышел из ресторана, как все съеденное мной было уже переварено. Я чувствовал себя львом. Кроме того, пилюли Эдгарды довершили чудо: бронхит рассосался. Я больше не кашлял. Дышал свободно и уверенно. Из этого следовало, что я мог петь полным голосом.

Дома я нашел комнату отлично протопленной. В камине догорали последние головешки. Я сразу же пошел к хозяйке, чтобы поблагодарить ее, но дома ее не застал. Почему-то подумал, что она поднялась к матери Эдгарды. Открыл окно, чтобы немного проветрить комнату. Затем начал пробовать голос и, почувствовав, что он безотказно повинуется мне, стал петь, прислушиваясь к звучанию тех или иных нот. И вдруг входит сияющая хозяйка и говорит, что голос мой раздается повсюду и все жильцы меня слушают. Пробило шесть. Я с нетерпением ждал возвращения Эдгарды, чтобы сразу же ее приветствовать. Как только я услышал, что она вернулась, я молниеносно взлетел по лестнице, но не успел позвонить в квартиру, так как Эдгарда открыла дверь и, радостно улыбаясь, сказала: «Как жаль, что меня не было, когда вы пели. Мама говорит, что голос ваш — чистая красота». В сердце моем была такая огромная радость, что я бы расцеловал Эдгарду, однако я ограничился только тем, что, взяв ее за руки, горячо благодарил за вторую коробочку пилюль, целебным свойствам которых всецело приписывал свое выздоровление. И тут, не дожидаясь особого приглашения, я запел полным голосом арию Риголетто «Куртизаны, исчадье порока». Когда я без малейшего напряжения дошел до финала, старуха-мать воскликнула на чистом миланском наречии: «Ах вы, черт этакий! Чистый Таманьо!» Эдгарда не помнила себя от счастья. Ее глаза явно выдавали желание, подобное тому, которое я пережил на пороге их квартиры, и думаю, что она сдержалась только из уважения к матери. В те времена в противоположность Обычаю, установившемуся впоследствии, выражение своих чувств в подобной форме нанесло бы ущерб репутации молодой девушки.

Я блаженно проспал всю ночь. Утром написал маме длинное письмо и, хотя у меня не было денег на марку, положил письмо в карман, надеясь так или иначе отослать его. Направился я прямо в Галерею. Встретил там случайно баритона из Рима по имени Оресте Миели. Оставшись в Милане без контракта и желая хоть что-нибудь заработать, он взялся разыскивать хорошие голоса среди начинающих певцов и поставлять их нарождавшейся тогда компании «Колумбия». Он предложил мне «напеть» несколько пластинок. Это, сказал он, послужит для меня своего рода рекламой и даст возможность услышать свой голос воспроизведенным. Я тотчас же согласился при условии, что мне сразу же дадут немного денег. Миели не стал терять времени и, сорвавшись с места буквально на полуслове, поспешно бросил мне: «Не уходи отсюда. Через четверть часа я вернусь, и мы что-нибудь придумаем». Вернулся он запыхавшийся минут через двадцать. Пригласив меня идти с ним, он по дороге объяснил, что, прежде чем говорить о деньгах, необходимо показать голос. И он сумел убедить меня, сказав, что многие артисты, пользующиеся теперь заслуженным успехом, начинали выступать без какого бы то ни было вознаграждения. Я признался, что у меня в кармане действительно нет ни одного сольдо; не на что даже купить марку, чтобы отправить письмо маме. И я показал ему письмо, которое носил с собой. Мы незаметно пришли на какую-то улицу, куда свернули с Корсо, и зашли в помещение, находившееся в первом этаже и представлявшее собой нечто вроде темной конторы. Я был представлен директору. После долгих приготовлений, в которые входило и пение с аккомпанементом фортепиано, я стал перед чем-то вроде длинной железной воронки. Голос мой был записан много раз подряд. Это, как я увидел, было совсем не легким делом. Мне пришлось петь непрерывно в течение почти двух часов. «Вся суть в том,— говорил техник,— чтобы найти и передать точный звук голоса». Так как я среди прочего спел семь или восемь оперных отрывков, то в конце концов почувствовал себя очень уставшим. И тогда я выразил желание получить какую-нибудь компенсацию за свой нелегкий труд.

После длиннейших дебатов с Миели я, заключивший через десять лет контракты на очень значительные суммы с Grammophone Company и с Victor Falking Machine Company* в Нью-Йорке, должен был на этот раз удовольствоваться гонораром

* Фирмы граммофонных пластинок.

в двадцать лир. Это был мой первый заработок в качестве певца. И естественно, моей первой мыслью, как только деньги очутились у меня в кармане, было бежать к Бороде и, рассказав ему о происшедшем, заплатить по счету, который равнялся семи лирам. Он ни за что не хотел принять эти деньги и уступил только после настойчивых уговоров с моей стороны. Но тут же он заставил меня пообещать, что с этого дня — с деньгами или без них — я буду аккуратно приходить питаться к нему в ресторан, будь то в полдень или вечером, и приказал Пьедони, чтобы у застекленной стены, выходящей на пьяцетту Санта Маргерита, для меня был всегда оставлен маленький столик. И только я собрался отклонить это великодушное предложение, как в дело вмешалась Терезина. Бог да благословит тебя, где бы ты ни находилась, милая старушка! Захватив мое лицо своими морщинистыми руками, она поцеловала меня, как это могла сделать мать, и сказала: «Дорогой шиур Тита, если вы не будете приходить сюда каждый день как к обеду, так и к ужину, вы причините мне и моему мужу большое огорчение». Прежде чем уйти из ресторана, я оставил роскошные чаевые Пьедони, который, видя меня слегка навеселе, сказал: «Хорошо идут дела, а, шиур Тита!» Затем я распечатал письмо к маме, чтобы приписать новость о записи на пластинки. Два или три дня я пребывал в состоянии полного блаженства, вызванного первым успехом. Так как Казини в это время не было в Милане, я продолжал заниматься вокалом самостоятельно и был счастлив тем, что в голосе снова восстановились податливость и богатство звучания.

Глава 8. НАЧАЛО МОЕЙ КАРЬЕРЫ

Начало моей деятельности на оперной сцене. Сюрприз Бороды. Печаль Эдгарды. Беру уроки у Казини. Знакомлюсь с агентами. Борьба за дебют. На испытательных выступлениях. Появляется дон Пеппино Кавалларо. Кавалларо и решающий экзамен. Подписываю одновременно два договора

ТГ вступивший 1898 год был для меня знаменательным. С него началась моя деятельность на оперной сцене. Мне было двадцать лет. Проснулся я 1 января около десяти. В Милане царило безмолвие. Семья Меннини, куда я, не желая злоупотреблять ее великодушием, ходил обычно только по вечерам, ограничиваясь питанием один раз в день, пригласила меня прийти в то утро обедать и просила прийти непременно, так как меня ждет сюрприз.

Когда я вышел из дома, то первой мыслью моей было подняться к Эдгарде, но, вспомнив, что Адельки должен сегодня вернуться из Швейцарии, я прямо направился к собору и, зайдя в Галерею, походил там около часа. Запись на пластинки, удавшаяся как нельзя лучше, принесла мне некоторую популярность: кое-кто поздравлял меня с успехом. Около половины первого я вошел в ресторан Бороды. Старик не без некоторой таинственности пригласил меня тотчас же подняться на первый этаж и ввел в очень хорошо обставленную комнату. «Вот, — сказал он, — это и есть сюрприз. С завтрашнего дня ты будешь жить здесь до тех пор, пока не уедешь из Милана в связи с каким-нибудь контрактом». Я не верил своим глазам и не понимал, происходит ли это во сне или наяву. Сильно взволнованный и растроганный, я обнял Меннини и не мог сказать ему ничего другого, как только то, что все сделанное им для меня останется запечатленным в моем сердце на всю жизнь. Мы выпили за мой будущий дебют, и я обещал, что завтра же перенесу сюда свои пожитки. Выйдя из ресторана, я сразу направился к Эдгарде, чтобы приветствовать как ее, так и ее семью. У них я встретил и свою квартирную хозяйку. Эдгарда была печальна. Она смотрела на меня с каким-то неописуемым выражением лица. Мать ее и брат были искренне рады меня видеть. Но услышав, что я уже завтра съезжаю от них, они заметно помрачнели. Эдгарда же убежала в свою комнату и вернулась только через некоторое время. Глаза ее покраснели от слез.

На другой день я переселился в новую комнату к Меннини, и жизнь моя во всех отношениях изменилась. Казини вернулся в Милан, и это позволило мне заниматься регулярно с весьма ощутимой для меня пользой и особенно потому, что бронхит уже давным-давно прошел и голос мой окреп. Я разучил целый ряд партий в операх «Фауст», «Набукко», «Лючия ди Ламмермур», «Эрнани», «Травиата» и много камерной музыки. Казини в это же время повторял и свои партии. Он работал с маэстро Форнари, а жена аккомпанировала ему на фортепиано. Сильнее всего запомнился мне «Тангейзер», в котором он пел чудесно. Надо сказать, что голос его, хотя и отличался ярко выраженным баритональным тембром, все же приближался к басу. В «Тангейзере», в пении бардов и в романсе к вечерней звезде, слушать его было чистое наслаждение. Он обладал таким piano, такой чистотой интонации и добивался такой светотени, что вокальное мастерство его было неотразимо. Что касается нижнего регистра его голоса, то он отличался нотами необыкновенно насыщенной глубины. Они звучали как орган. Слушать его было для меня уроком бельканто и должен признаться, что мне при всех моих способностях никогда не удалось воспроизвести все его изумительные тонкости. Во время пения Казини преображался: он был поистине чудесным ювелиром вокала. Меньше удавались ему ноты высокой вибрации, ноты героического звучания, не свойственные характеру его голоса, и тогда он восклицал: «Эх, дорогой Руффо, хотел бы я владеть хотя бы только твоим натуральным фа! Для партий, которым я посвятил себя, мне этого было бы достаточно, и я мог бы петь еще много, много лет». Когда он иногда занимался со мной после обеда, мы часто выходили вместе и отправлялись почти всегда к его друзьям, театральным агентам. Среди них припоминаю в первую очередь Дормевиля, всегда со всеми любезного, несколько педантичного в манере выражаться, уважаемого поэта и писателя; некоего Трезолини с копной седых волос, придававших ему сходство с Де Амичисом; Вивиани, бывшего тогда директором «Rivista Melodrammatica», в прошлом баритона (он все еще никак не мог расстаться с привычкой петь и издавал иногда такие пронзительно-фальшивые звуки, что хотелось заткнуть уши); графа Брольо, который во время разговора погружал пальцы в поток своей длинной бороды, как будто нащупывая скрытое там сокровище и черпая оттуда свое красноречие. Я иногда мысленно сбривал эту бороду и тогда тщетно искал основания той важности, с которой он принимал нас.

Все это были люди, ожидавшие конца моей подготовки, чтобы допустить до прослушивания, так как Казини представил меня им в качестве ученика, подающего большие надежды. После полутора месяцев ежедневных терпеливых занятий я был уверен, что уже могу дебютировать и страстно желал, чтобы это произошло как можно скорее. Казини же, наоборот, хотел, чтобы я продолжал заниматься как можно дольше. Этой возможности у меня не было. Мать в своих письмах говорила о том, как невыносима стала жизнь семьи с тех пор, как я уехал. Отец, то и дело приходя в ярость, жестоко упрекал ее за то, что она поощряла меня в выборе якобы неподходящей для меня профессии. Постоянно происходили ссоры, от которых страдала вся семья. Кроме того, отсутствие моего брата, отбывавшего воинскую повинность, также внесло осложнения в безрадостный семейный быт. Однажды утром я обрисовал Казини свое положение, то есть, другими словами, привел ему доказательства безоговорочной необходимости дебютировать как можно скорее. В противном случае, сказал я, придется мне здесь, в Милане поступить на работу или возвращаться домой. Кроме того, я признался ему в том, что с момента моего отъезда из Рима отец не написал мне ни единого слова, и я чувствую настоятельную необходимость побороть его презрительное недоверие к моим артистическим возможностям.

В конце февраля я смог, наконец, начать показательные выступления в присутствии театральных агентов. Каждый из этих показов был для меня битвой, которую надлежало выиграть. Я входил в конторы агентов с бьющимся сердцем и со страхом, что выйду оттуда, потерпев поражение. Принимая во внимание холода той зимы (снег, лежавший на улицах Милана, не таял), голос мой не мог быть готовым зазвучать в любую минуту, подобно шарманке. И, несмотря на это, я должен был непрерывно переходить от одного агента к другому и добиваться прослушивания. К счастью, мало-помалу с моим голосом ознакомились решительно все и пришли от него в восхищение. Благодаря этому, как только появлялся какой-нибудь импресарио, за мной посылали и старались устроить мне контракт. Однако импресарио, говорившие после прослушивания о производимом мной «великолепном впечатлении», тут же прибавляли: «Жаль, что он еще нигде не дебютировал!» Они опасались подписать контракт с таким молодым, начинающим певцом. Я жил как на горячих угольях и поделился своими сомнениями с Бородой. Милый старик посоветовал мне не торопиться: «Увидишь, — говорил он, — все получится гораздо легче, чем ты думаешь. С твоим голосом сомневаться в этом нечего. Тебе едва исполнилось двадцать, ты еще юнец. Будь спокоен. Я до сих пор никогда не ошибался — уж очень давно я дышу этим воздухом, и когда Борода о чем-нибудь судит, то судит правильно».

Я по-прежнему проводил много времени в пресловутой Галерее. Поскольку кое-кто уже слышал мой голос во время прослушивания, обо мне начинали говорить как о певце с большим театральным будущим. Там же, в Галерее меня представили однажды адвокату Молько, поверенному знаменитого баритона Джузеппе Пачини. Пачини считался тогда одним из лучших голосов Флоренции и даже больше того — о нем говорили, как о самом прекрасном баритональном голосе своего времени. Он пел тогда в театре Лирико. Молько, слушая, как расхваливают мой голос, рассматривал меня с явно выраженным недоверием и шутливо сказал: «Мальчик, если хочешь услышать настоящий голос, пойди сегодня вечером в Лирико». Я ответил ему, что влюблен в голос знаменитого баритона, и если бы мне представилась хоть какая-нибудь возможность его послушать, я бы этой возможности ни в коем случае не пропустил. И тогда он очень любезно предложил мне билет на спектакль. Я не помню точно, что именно пел Паччини в тот вечер. Мне кажется, что шла опера «Самсон и Далила». Помню только, что красота и мощь его голоса доставили мне божественное наслаждение. Я сравнивал его голос с голосом Бенедетти, когда тот дебютировал в Риме и не мог решить, кому из них — Пачини или Бенедетти — отдать пальму первенства.

Поделиться с друзьями: