Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Парабола моей жизни
Шрифт:

После четырех лет неутомимой работы весной 1915 года я был приглашен на открытие нового Национального театра в Гаване, а затем вернулся в Нью-Йорк, чтобы отплыть в Аргентину, куда я был законтрактован антрепризой Вальтера Мокки и Фаустин Де Роза. Пароход, на котором я собирался отплыть, неожиданно потерпел аварию и застрял где-то на северном побережье. Но пароходное общество в течение десяти дней обманывало меня, уверяя, что пароход вот-вот будет готов к отплытию, и я смогу спокойно пуститься в путь. Тем времнем Вальтер Мокки, видя, что я неимоверно запаздываю, телеграммой из Буэнос-Айреса обязал меня отплыть с первым же уходящим из Нью-Йорка пароходом, иначе он подаст на меня в суд за причиняемые ему убытки.

Желая во что бы то ни стало избежать этой опасности, я с сопровождавшей меня на этот раз женой сел на первый же пароход, отплывавший в Южную Америку. Это было небольшое бразильское судно, всего в четыре тысячи тонн водоизмещения. Судовая команда состояла из негров. Пассажиров почти не было.

После нескольких дней пути в Мексиканском заливе на нас налетела страшнейшая буря, державшая нас целых двенадцать часов между жизнью и смертью. Когда устрашающие морские валы приняли такие грандиозные размеры, каких я еще не видел ни разу в моих многочисленных морских путешествиях, нас заперли в каюте. Жену мою привязали ремнями к койке, я же воспротивился этому и не позволил себя привязывать. Подвергаясь много раз риску быть снесенным в воду огромными волнами, я добрался до капитанского мостика, желая получить полное представление о том, что нам угрожает. Увидев меня, капитан пришел в ярость: он не мог понять, каким образом мне удалось выбраться из каюты. И чтобы я не вздумал снова подвергаться страшному риску возвращаясь обратно, он велел привязать меня толстым канатом на командном мостике рядом с ним. Гибель наша казалась неминуемой. В течение семи часов нас непрерывно окатывало гигантскими водопадами. У меня на шее был мешочек, в котором лежало тридцать тысяч долларов банковыми билетами. Торопясь на пароход, я не успел положить их в банк в Нью-Йорке, и теперь в этом светопреставлении только чисто случайно ценный пакетик не угодил к рыбам. Много-много раз, когда меня снова и снова окатывало с ног до головы, я чувствовал, что ленточка, на которой висел мешочек, скользит вверх, мне на голову и поднимается до самого лба. Под ударами ледяных порывов ветра и непрерывно набрасывавшихся на меня морских валов я чувствовал, что тело мое помертвело. Неотступная мысль о моей жене, запертой в каюте, привязанной там в полном одиночестве и, быть может, лишившейся рассудка от ужаса, сводила меня с ума. Наконец я не выдержал. Отчаяние сразило меня, и я судорожно разрыдался. Водяные брызги, коловшие мне лицо точно стальными иглами, сливались с моими безутешными слезами. И слезы эти становились все более безутешными и горькими, когда вместе с мыслью о жене в душе моей возникала мысль о моих двух малютках, оставшихся на родине, вдали от нас. В конце концов (наконец-то!) буря стала понемногу утихать. Капитан приказал освободить меня. Один из матросов растер меня спиртом, я был ни жив ни мертв. Затем были открыты люки, и я стремглав бросился к жене. Она была залита водой и казалась обезумевшей от ужаса. Мы кинулись друг другу в объятия и замерли рыдая, точно двое воскресших из мертвых.

Мы прибыли в Буэнос-Айрес с опозданием на несколько дней. За те долгие, бесконечно тянувшиеся часы, что я пробыл весь мокрый под неистовыми ударами ветра, я мог заболеть пневмонией или подхватить еще какой-нибудь недуг.

Но, о чудо! Ничего подобного со мной не случилось, и — никто этому не поверит, хотя это факт — голос мой не пострадал ни в малейшей степени. Я тотчас направился в театр, где рассказал свою печальную одиссею, кстати, приключившуюся со мной отчасти из-за требования выехать тотчас же с первым пароходом, отплывающим из Нью-Йорка. На следующий день зашел меня проведать один актер драмы, который плыл на том же пароходе, что и я, вместе с импресарио театра Колон, и сообщил мне, будто этот импресарио сказал, что мое опоздание будет рассматриваться как невыполнение обязательств, обусловленных контрактом, и антрепренеры решили, как только я спою, возбудить против меня судебное дело и потребовать уплаты грандиозной неустойки. Поблагодарив этого актера за дружеское предупреждение, я сразу же принял меры предосторожности. Я обратился к знаменитому адвокату и рассказал ему о том, что замышляют за моей спиной. Адвокат предложил антрепренерам сделать заявление, что они признают мое опоздание происшедшим по причинам, от меня не зависевшим. И он объяснил это свое предложение тем, что я желаю урегулировать все вопросы, связанные с контрактом, до моего выступления. Антрепренеры ответили на это предложение решительным отказом. Было ясно, что добрый товарищ сообщил мне чистейшую правду. Мне предстояло выступить в «Африканке» в роли Нелюско. Тогда я счел нужным лично предупредить антрепризу, что в случае, если мне не будет выдано то заявление, которого требует мой юрист, я появлюсь перед публикой не в образе Нелюско, как это надлежит мне, а в гражданском платье и, со сцены обратившись к публике, разоблачу недостойное поведение антрепризы.

Поскольку антрепренеры умело использовали мое имя и имя Карузо как участников спектаклей, им удалось распродать колоссальнейший абонемент. Публика была наэлектризована. Заявление, которым я угрожал, могло вызвать грандиозный скандал. Споры между адвокатами обеих сторон проходили бурно и продолжались до восьми часов вечера. Мой защитник был непреклонен. Он сумел вырвать у антрепренеров нужный мне документ, и, таким образом, я появился перед публикой театра Колон не как Титта Руффо, а как Нелюско. Театр был переполнен до отказа огромной толпой, разумеется, не подозревавшей, насколько я был травмирован неприятностями бури юридической и ужасами бури морской. Сколько силы и мужества требуется, чтобы поддерживать собственное имя на той высоте, куда вознесла его слава! Слава — это пышное слово и огромный груз, настолько тяжелый и неудобный на плечах того, кого мир наградил им, что подлинный артист часто предпочел бы освободиться от этой ноши. Но горе ему, если в тот момент, когда он будет уже не в состоянии нести ее, он вовремя не сбросит с плеч ставший непосильным груз и не удалится в тень! Горе ему, ибо он будет этим же грузом неизбежно раздавлен.

Глава 25. ВОЕННОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

Возвращаюсь в Италию во время войны. Остановка на Лазурном берегу. Я — солдат. Из казармы в церковь. Из церкви в пастушью хижину. У доменных печей в Терни. Благотворительный концерт во Франции. Возвращаюсь в Терни. Дезертир, готовый умереть за меня. Во Флоренции

Тем временем вспыхнула и разгорелась вовсю мировая война. Когда наступил критический момент и возникла угроза, что Германия одержит верх, Италия тоже ринулась в пекло. Мне в 1916 году было тридцать девять лет, и я только что закончил обычный оперный сезон в театре Колон в Буэнос-Айресе. И вдруг однажды утром читаю в газете «Родина итальянцев», что в Италии мобилизованы все записанные в третьей категории моего призывного года. Я намеревался через несколько дней отплыть в Северо-Американские Соединенные Штаты, где у меня с Чикагской оперной компанией был договор на цикл концертов, а также ряд других значительных контрактов. Каюта на голландском пароходе была уже заказана. Но я предпочел пойти тотчас же засвидетельствовать свое почтение, его превосходительству полномочному послу Кобианки, с которым был в наилучших отношениях. И хотя он, знавший об обязательствах, связывавших меня с Северной Америкой, любезно уверял, - что отлично можно уладить мои дела как военнообязанного, не отказываясь от контрактов, я все же решил аннулировать свои договоры и вернуться в Италию.

Не будучи ни в коем случае фанатиком военных действий, я все же не был согласен с послом и не мог поступить так, как он предлагал мне. Я почувствовал бы себя уклонившимся от священного долга и предателем по отношению ко всем мужчинам моего призывного года, не попавшим в то привилегированное положение, в котором находился я. После чудеснейшего морского путешествия я прибыл в Барселону, остановившись до этого на несколько дней в Рио-де-Жанейро. Да, чудесным было это путешествие, однако отнюдь не беззаботным, так как мы плыли под непрерывной угрозой, что нас торпедируют немецкие подводные лодки. До того дня, когда мне надлежало явиться в Риме на призывной пункт, оставалось около месяца, и я поездом проехал в Ниццу, намереваясь провести этот месяц на Лазурном берегу.

Однажды утром, прогуливаясь по Английскому бульвару, я встретил милую знакомую, мадемуазель Кармен Тиранти, которой был представлен в Париже баронессой Штерн. Мадемуазель Тиранти была не только отличной пианисткой и певицей, она считалась одной из самых умных и образованных женщин французского общества; к тому же была богата и щедра. Ей принадлежала вблизи Ниццы великолепная вилла на берегу моря — «Вилла Скифанойя», и она переоборудовала ее во время войны в военный госпиталь. В великолепных залах ее жилища были помещены многочисленные раненые, для которых она была и благодетельницей и любящей сестрой. Она попросила меня принести моим искусством немного радости ее больным, то есть что-нибудь спеть для них. Надо ли говорить, что я всем сердцем пошел ей навстречу.

Через несколько дней я был на вилле «Скифанойя», где под рояль, на котором аккомпанировала мне сама хозяйка дома, спел ряд арий и романсов, вызвав бурные проявления радости у несчастных страдальцев. Прощаясь с мадемуазель Тиранти, выражавшей мне самую искреннюю признательность, я сказал, что всегда и всецело в ее распоряжении для любых выступлений подобного рода. Таким образом она вместе с начальником французского Красного Креста, генералом Лама, организовала с моим участием в театре Эльдорадо благотворительный вечер, принесший очень значительную сумму. Затем она попросила меня спеть на вилле бельгийского короля Леопольда, также оборудованной под госпиталь, где помещалось около пятисот бельгийских воинов, пострадавших от удушливых газов. Это было ужасающее зрелище! Непереносимо было видеть такое множество молодых людей, так тяжко изуродованных: кто был отравлен, кто изранен, кто ослеплен, кто непоправимо искалечен. Я не представлял себе, что война, кроме смерти, может вызвать столько мучений, столько непоправимых ужасов! Весь месяц до призыва был использован мной для выступлений в самых разных военных госпиталях, и я присутствовал при таких горестных сценах, которые взволновали бы сердца самые жестокие и мало способные к сочувствию.

Когда и для меня наступило время исполнить воинский долг, я уехал в Рим и явился на призывной пункт. Оттуда меня направили в казарму на окраине города, где я прошел медицинский осмотр. И вот в одно мгновение всемирно известный певец превратился в неизвестного солдата, одетого в грубую серо-зеленую форму, в сапожища из твердой кожи и в доходившую до ушей большущую фуражку с длинным козырьком. Построившись в колонну с сотнями других солдат, с вещевыми мешками за плечами и всем прочим снаряжением новобранцев, мы промаршировали через весь Рим и были размещены в казарме Фердинанда Савойского вблизи Сан Лоренцо. Я был зачислен в 207-й пехотный полк. Мы часами прогуливались по огромному казарменному двору в ожидании пищевого рациона и вечерней увольнительной. Как только наступал желанный миг, я со всех ног бежал домой, чтобы обнять свою семью: мои малыши, видя своего папу так плохо одетым, смотрели на меня в полном недоумении. Я оставался с ними весь свой свободный час, а затем возвращался в казарму, и каждый день ждал назначения, надеясь на возможность менее однообразного времяпрепровождения. Начались учения. Мы подолгу маршировали взад и вперед по двору под командованием старшего сержанта, который орал громовым голосом и чувствовал себя по меньшей мере Наполеоном I. Пока требовалось только «Взвод, шагом марш», дело еще кое-как клеилось, но при команде «Кругом, марш!» начиналась такая путаница и суматоха, что ничего уже понять нельзя было: кто поворачивался направо, кто налево, кто оставался сзади, завязывая какие-то вдруг ослабевшие шнурки, кто в полной растерянности терял равновесие и падал под ноги марширующим. Все призывники были люди старшего возраста, по большей части уже располневшие и нетренированные, так что им вполне можно было дать и по пятьдесят лет.

Наконец настал день, когда 207-й пехотный получил приказ немедленно выступить в Умбрию — я еле успел расцеловать своих любимых. На вокзале, откуда мы отправлялись, творилось неописуемое столпотворение: жены и многочисленные дети, пришедшие проститься с отъезжающими, рыдали и причитали так, точно Умбрия была Пасубио или Карсо. Нас погрузили, как это обычно принято в таких случаях, в вагоны для скота. Через три часа мы прибыли в Терни. Там нас выгрузили, и мы промаршировали много километров, добираясь до Чези, небольшого селения в горах, куда были направлены. Как только мы туда прибыли, нас разделили на группы и разместили как попало — кого куда: часть людей очутилась в домиках крестьян, часть в хлевах, часть в погребах, а кое-кто угодил... в церковь. Я вместе с пятьюдесятью другими солдатами попал как раз туда. Это была церковь, из которой, само собой разумеется, все было вынесено. Единственной священной эмблемой, оставшейся там, был большой деревянный крест высоко на хорах. Мы устроились рядами на полу у боковых стен на обильно набросанной там соломе, оказавшейся, к сожалению, совсем мокрой.

Совершенно обессиленный, я растянулся на этом примитивном холодном и сыром ложе. Справа и слева от меня поместились люди, совершенно различные по характеру, воспитанию и общественному положению, и я испытывал странное чувство, беседуя то с одним, то с другим. Я убедился или, вернее, убедился лишний раз, что пока люди не достигнут известной степени равенства интеллектуального и морального, братство и счастье останутся утопией. С правой стороны от меня лежал граф Вони из Сиены, изысканнейший жуир и прожигатель жизни, который после всяческих излишеств обрел равновесие в счастливом браке. Он никак не мог стать на правильную точку зрения, чтобы приноровиться к неудобствам военной жизни. Со слезами на глазах он говорил, что слишком аристократичен по натуре, чтобы жить среди всей этой «человеческой вони». И голосом, дрожащим от жалости к самому себе, он воскликнул: «Только я увидел солнце, как его лишился!» Тут я узнал, что он недавно женился на богатой красавице-американке и был вынужден расстаться с ней в счастливые дни медового месяца. Он признался мне, что в течение своей блестящей светской жизни был в связи со многими женщинами, но только теперь в первый раз влюбился по-настоящему и потому невыносимо страдает в разлуке. Эти признания раздражали моего соседа слева, которому тоже не спалось. И он тоже рассказал мне свою историю. Его звали Ремо Просдочими. Он был ломовым извозчиком и жил в Риме на правом берегу Тибра. Оставив свою невесту беременной и не успев узаконить это положение, он опасался, что отец ее, человек самого буйного нрава, узнав о бесчестье дочери, убьет ее. Третий возле нас был фанатический поклонник Габриэле Д'Аннунцио, который вдруг среди ночи, впав неизвестно почему в странное состояние экзальтации — а может быть, из желания как-то согреться в ужасающем холоде этих каменных церковных стен, — начал громким голосом декламировать стихи. Тогда против этого одержимого, мешающего людям спать, вспыхнуло массовое возмущение. В адрес его, а также его предков или, говоря точнее, в адрес его «мертвяков» полетела отборная ругань и были пущены в ход также многие сапоги. И если бы какой-нибудь из этих снарядов долетел до цели, это пресекло бы не только лирические излияния поклонника Д'Аннунцио, но, весьма возможно, изгнало бы лиризм и из его сердца. Через некоторое время снова воцарилась тишина, и тогда Бони шепотом сказал мне: «Как отвратительна пошлость! Мы здесь угодили в самую гущу. Предпочитаю безумцев и преступников». Я стал уговаривать его приноровиться к новому положению. Стараясь его поддержать, я дал ему понять, что хотя и не родился аристократом, подобно ему, но все же благодаря своему искусству достиг жизни весьма зажиточной, и теперь, так же как и ему, мне пришлось расстаться с ее благами и с уже укоренившейся привычкой останавливаться в первоклассных гостиницах, среди всевозможной роскоши и величайшего внимания. Объяснил ему также, что я вернулся в Италию, чтобы выполнить свой долг, в то время как при желании мог отлично остаться в Америке. Однако, попав в эту переделку, в среду людей, в большинстве своем вульгарных и пошлых, я чувствую себя совершенно спокойным и даже испытываю от этого нечто вроде удовольствия. Я захотел стать солдатом и пошел на то, что попаду в самую гущу людей, хотя и мало, а может быть, и совсем еще не облагороженных искусством, но, с другой стороны, людей, еще не изуродованных всяческим притворством. Наблюдения над всем, что я вижу и что меня окружает, дают мне возможность близко познакомиться с себе подобными и обогатить свою душу анализом того, что в них есть хорошего и плохого, прекрасного и уродливого. Бони, собираясь наконец спать, сказал мне напоследок: «Дорогой Титта, я не разделяю твоей философии...» После этой ночи я нашел другое помещение и перешел в скромный крестьянский домик. Со мной вместе поселился приятель, с которым я не виделся много лет, Адольфо Пинески, большой чудак, но умница, добрый и честный. Граф Бони последовал за мной в новое помещение, и к нам присоединилось еще двое сотрудников «Джорнале д'Италия» — Баццани и Сгабеллони, культурные симпатичные люди. Однажды утром у нас появилось много офицеров 35-го артиллерийского полка, стоявшего в Терни. Они прискакали верхом, чтобы сделать смотр частям, расквартированным в горах, и перед ними был выстроен весь полк. Неожиданно я услышал, что меня громко вызывают по имени. Я приблизился к офицерам и узнал в одном из своих начальников Винченцо Танлонго, человека остроумного, очень доброго и честного. Я познакомился с ним в Бостоне — вот уж правда, что гора с горой не сходится, а человек с человеком свидится, — где он, обладая красивым тенором, начинал свою карьеру певца. Сейчас он был просто великолепен в своей офицерской форме при исполнении служебных обязанностей. Оказавшись отличным военным, которого уважали и любили решительно все — от полковника до солдата, он через несколько дней добился моего перевода к нему в полк, где я находился под его непосредственным покровительственным начальством. Многие из моих товарищей по оружию были посланы строить траншеи в горах Эоло, а я в качестве пулеметчика в так называемом Полку Королевы был прикомандирован к противовоздушной защите аэродрома в Терни. Благодаря Танлонго я пользовался некоторыми привилегиями, так, например, мог не ночевать в казарме. Он поспешил уверить меня, что разрешая это, не делает ничего противозаконного, так как, по его мнению, я заслужил право на внимание. Недавно женатый, Танлонго приглашал меня иногда к себе домой, где мы музицировали, с тоской вспоминая о театре. Наше общество разделял, аккомпанируя нам на фортепиано, Анджело Каччиалупи, римлянин, назначенный в чине ефрейтора в тот же полк. В долгие зимние месяцы, проведенные мною в Терни, мы с Каччиалупи были неразлучны. Отличный пианист и музыкант, культурный человек, остроумный собеседник и веселый товарищ, он своими шутками и остроумными репликами умел создавать хорошее настроение в любой среде и развлечь и развеселить даже тех, кто к этому совсем не расположен.

Поделиться с друзьями: