Паракало, или Восемь дней на Афоне
Шрифт:
Повисла пауза. Мы доедали картошку.
— Это будет непросто…
Отец Борис оживился:
— У меня всё, что надо, с собой.
— Посмотрим, — остановил его отец Николай. — Чаю наливайте.
Чай пили с сушками, мёдом и вареньем. Я сидел рядом с отцом Николаем, между нами было расстояние в локоть, и я всё думал: о чём спросить? Когда ещё так близко буду находиться со старцем? И не знал, что спросить. Ведь если спрашивать, то самое важное. А что — важное? Тут все мои мирские тяготящие заботы кажутся такими далёкими, мелочными, о них и спрашивать-то стыдно. Да и не хотелось нарушать тихое очарование чаепития из огромных кружек в Ксилургу. И потом — я ведь, если рот открою, обязательно глупость ляпну.
После того как попили, поднялись из-за стола, прочитали молитвы, отец Николай надел скуфейку и повернулся к нам:
— Вы Володе помогите и готовьтесь, — благословил нас, потом — отца Бориса с Серёгой.
Когда мы убирали со стола, отец Борис спросил:
— Вы же, кажется, в Иверском причащались?
— Причащались, — согласились мы.
— А не слишком ли часто?
— Господь ведёт, так чего же отказываться? — ответил Алексей Иванович, а я подумал, что теперь, наверное, у нас счастливые лица и пусть теперь им будет немного завидно, а то тоже мне, герои: подумаешь, ночью сквозь лес прошли, тут идти-то… два шага… и добавил:
— Мы и в Пантелеймоне причащались. И в Кутлумуше.
Алексей Иванович неодобрительно посмотрел на меня.
— Ну-ну, — сказал отец Борис, Серёгу-то он, видимо, держал в строгости.
— Здесь, на Афоне, всё по-другому, — неожиданно помог мне Володя. — Тут, как в армии — день за три, — и я с благодарностью улыбнулся ему: свой человек, служивый.
А Володя, пресекая дальнейшие разговоры, подвёл черту:
— Ну что, по кельям, мне ещё правило читать…
Мы пошли в отведённую комнатку, а Алексей Иванович задержался.
— А он куда? — полюбопытствовал отец Борис. Его детской непосредственности и любознательности стоило позавидовать.
— Да так… Любит перед сном один побыть…
— А-а, — протянул отец Борис и мне показалось, это прозвучало понимающе и уважительно. — А я подумал, уж не курить ли бегает?
— Да что вы…
Но когда Алексей Иванович пришёл, пахло от него не елеем. Впрочем, оба наших собрата уже лежали в постельках, сдавшись сну без сопротивления и сожаления, словно остатки бойцов, отведённых на переформирование в тыл. Серёга блаженно улыбался во сне, отец Борис недовольно поднял голову в сторону вошедшего Алексея Ивановича, но глаз так и не открыл, что-то глухо гукнул и так же слепо повалился обратно. Я стоял возле столика, перебирая с десяток книг самого разного калибра — тут был и Иоанн Златоустый, и Игнатий Брянчанинов, и современные отцы. В основном — о покаянии, исповеди и причащении, видимо, специально для паломников.
— Что, твоей-то нету? — ехидно поинтересовался Алексей Иванович.
Я аж краской залился, вдруг поняв, что, именно в тайне надеясь увидеть свою книжечку среди Брянчанинова и Златоустого, перебираю стопку. И как я полез сегодня: вам передали мою книгу, вы меня за это иконой наградили… Тьфу.
— Нету, — согласился я. — Нас же как определили? Сочинители. Наши книжки поди ждут нас в одном местечке для поддержания огня.
— У тебя — больше.
И тут я тоже вынужден был согласиться и вздохнуть.
— Ладно, давай читать.
— Может, в церковь пойдём?
Но церковь, к удивлению нашему, оказалась закрыта. Вернулись в комнату.
— Здесь будем читать, — указал я на столик с книгами как на алтарь.
— А не разбудим? — Алексей Иванович кивнул в сторону тех, чей дух был покоен и мирен, и сам подивился вопросу.
Мы стали читать. Сначала сдерживали себя, старались говорить потише и глуше, но как-то само собой разошлись, стало всё равно, тише или громче, медленнее или быстрее, главное — шло и сердце отзывалось.
Когда после канонов заканчивали вечернее правило и переходили к последованию, открылась дверь и вошёл отец Николай. Потрогал руками воздух.
— Согрелось. Вот я вам принёс, прочитаете после, — и ушёл, оставив на столике сложенный вдвое лист.
Это был ксерокс исповеди. И, судя по всему, составлена она была самим отцом Николаем. Мы — от, любопытные, — сразу читать начали, но остановились: всё должно идти по чину — сначала последование.
Чтение исповеди отца Николая — это отдельная песня. Я, конечно, читал и раньше общие исповеди, составленные разными отцами, но такого живого чтения ещё не случалось. Впрочем, здесь всё-таки можно списать на то, что рядом был Алексей Иванович, который то вздыхал, то погружался в такое молчание, что невольно хотелось, чтобы он начал вздыхать, то вдруг начинал хохотать, а то решительно пресекал чтение: «Ну, это не про нас, пропускай абзац». Но я читал всё. Мне казалось, что именно текст отца Николая делает нас такими отзывчивыми, он и в самом деле не воспринимался как обычный текст, а казалось, что я слышу спокойный мерный голос отца Николая, словно он разговаривает с нами. Он ещё без епитрахили, и мы просто беседуем о мире. И я сейчас не себя увидел, вернее сказать, не только себя — я мир увидел. Может, это неправильно: за собой надо следить, но эта исповедь говорила о мире, из которого мы явились. Её надо читать на большой площади. Всем миром. Только соберётся ли площадь батюшку слушать? Так только, где-нибудь между Шевчуком и Земфирой… Вот, если б без них, как ниневитяне [116] … А ведь и правда, времени на покаяние совсем мало. Какая-то ниточка удерживающая. Господи, укрепи тех незнаемых праведников, ради которых держится мир [117] . Долго ли? Разве мы не слышим стук в дверь [118] ? Все эти землетрясения, наводнения, ураганы, СПИД, наркотики, нефть — это ли не стук в дверь?
116
«И начал Иона ходить по городу, сколько можно пройти в один день, и проповедывал, говоря: ещё сорок дней и Ниневия будет разрушена! И поверили Ниневитяне Богу, и объявили пост, и оделись во вретища, от большого из них до малого. Это слово дошло до царя Ниневии, и он встал с престола своего, и снял с себя царское облачение свое, и оделся во вретище, и сел на пепле, и повелел провозгласить и сказать в Ниневии от имени царя и вельмож его: "чтобы ни люди, ни скот, ни волы, ни овцы ничего не ели, не ходили на пастбище и воды не пили, и чтобы покрыты были вретищем люди и скот и крепко вопияли к Богу, и чтобы каждый обратился от злого пути своего и от насилия рук своих. Кто знает, может быть, ещё Бог умилосердится и отвратит от нас пылающий гнев Свой, и мы не погибнем". И увидел Бог дела их, что они обратились от злого пути своего, и пожалел Бог о бедствии, о котором сказал, что наведет на них, и не навел» (Ион. 3:4-10).
117
«И подошел Авраам, и сказал: неужели Ты погубишь праведного с нечестивым. Может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? Неужели Ты погубишь, и не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников в нем? Не может быть, чтобы Ты поступил так, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым, чтобы то же было с праведником, что с нечестивым; не может быть от Тебя! Судия всей земли поступит ли неправосудно? Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу все место сие… Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу ещё однажды: может быть, найдется там десять? Он сказал: не истреблю ради десяти» (Быт. 18: 23–26, 32).
118
«Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною» (Откр. 3:20).
И я читал всё. Даже то, что, казалось бы, и в самом деле отношения лично ко мне не имело. Вдруг представил, что вот сзади большая площадь — и я читаю. Даже то, чего не знаю, читаю. А отец Николай знает. И видит, и ужасается от этого проходящего образа [119] . И скорбит, и молится.
А мир безпечно висит себе на тоненькой ниточке, как ёлочный шарик…
Вот такая получилась подготовка к исповеди.
Мне приходилось задумываться, особенно по молодости, в чём, собственно, талант писателя? Ведь вот обычные слова: «Мороз и солнце — день чудесный!» [120] Ну никаких замысловатостей, чего-то необычного или поражающего глубинной мыслью. Но это так пробирает и такой сразу восторг в душе! Сразу всё видишь: и мороз, и солнце, да и всю искрящуюся округу. А сколько любви здесь к родине, вообще ко всему Богом устроенному миру! Так в чём талант? Что слова какие-то незнакомые или трудно расставить их в правильном порядке? Нетрудно. Вот и пишут сейчас все, кому не лень. А любви к миру не имеют. К себе, разве что. Но вот пусть талантище и пусть любовь. Как эта любовь оживает во мне через бумагу и краску? Я же чувствую её. Или — «нет, ребята, я не гордый, не загадывая вдаль, так скажу: зачем мне орден, я согласен на медаль» [121] . И здесь — любовь. А вот — «жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы» [122] , «но надо было продолжать жить и исполнять свои обязанности» [123] . И ведь и здесь — тоже. Свет русской литературы всем светит. О, русская литература, можно бесконечно множить примеры, но в чём секрет? Как передаётся эта живая любовь через мёртвое дерево и высохшую краску? Как надо любить, если даже через века я чувствую эту любовь: «Не пора ли нам, братия, начать словесы…» [124] — и не могу не откликнуться на неё?!
119
«…ибо проходит образ мира сего» (1 Кор. 7:31).
120
А. Пушкин. «Зимнее утро».
121
А. Твардовский. «Василий Тёркин».
122
Н. Островский. «Как закалялась сталь». Точная цитата: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
123
А. Фадеев. «Разгром». Точная цитата: «Левинсон обвёл молчаливым, влажным ещё взглядом это просторное небо и землю, сулившую хлеб и отдых, этих далёких людей на току, которых он должен будет сделать вскоре такими же своими, близкими людьми, какими были те восемнадцать, что молча ехали следом, — и перестал плакать; нужно было жить и исполнять свои обязанности».
124
Слово о полку Игореве…». Точная цитата: «Нелепо ли ны бяшеть, братие, начата старыми словесы…»
Талант не в искусном обращении со словом, не в препарировании и ломании строчек, не в придумывании форм, наворачивании сюжета и так далее, и тому подобное, чем чаще всего гордятся пииты. Это, конечно, бывает даже и любопытно, но главное — Любовь. Будет Любовь — даст Господь и Слово.
С этим я и благодарно уснул.
День седьмой
Спал я весьма чутко, возбуждения прошедшего дня, видимо, сказывались, а может, не хотелось проспать? И мне всё время слышался за окнами шум: то казалось, что это дождь, то слышались подъехавшая машина и какие-то голоса, то казалось, что всё это мне снится. Когда же показалось, что скрипят половицы в коридоре, я вытянул руку из тёплой спальной норки и посмотрел на часы: через десять минут должен запиликать будильник. Я подивился и обрадовался: это ангел упреждает меня — вставай, вставай, скоро Литургия в Ксилургу. И мне хотелось торопить день, хотелось быстрее войти в него и жить им. Я поднялся и стал одеваться. В это время раздался стук в дверь, негромкий и уверенный, как условный сигнал.
— Да-да, уже встали! — отозвался я.
И всё, что слышалось вне стен комнаты, исчезло. Зато ожило у нас. Взялся за свои часы и сел на кровати Серёга, заворочался отец Борис, до хруста потянулся Алексей Иванович.
— Что, Сашулька, на исповедь уже?
— Умываться.
Когда я вернулся, окончательно проснувшийся и открытый наступающему дню, спросил:
— А слышали, как ночью машина приезжала?
Алексей Иванович ещё не поднимался и печальным кошачьим взглядом наблюдал за мышиной вознёй в комнате.
— Ты, Сашулька, окончательно съехал, — отозвался он. — Забыл вчерашний лес-то? Какая тут машина?
И правда, какая мне разница, и я пошёл в церковь. Было темно. Грузно передвигаясь от подсвечника к подсвечнику, свет возжигал отец Мартиниан. Я следом за ним обошёл иконы и встал на своё (уже «своё»!) место. Я ждал отца Николая. Вот он выйдет, начнёт исповедовать и можно будет пересказать всё-всё, чтобы… чтобы что?.. Где-то глубоко-глубоко я почувствовал что-то нехорошее в желании исповедоваться именно отцу Николаю. Почему? Неужели потому, что хочу рассказать ему о себе, а не исповедоваться? Да, мне хочется, чтобы он, узнав меня, наставил, подсказал, объяснил, но разве это исповедь? Да, это исповедь, убеждал я себя, глуша нехорошее чувство, я для этого добирался до Ксилургу, для разговора с отцом Николаем. И опять кольнуло — «для разговора», а сейчас — исповедь.