Паралипоменон
Шрифт:
Опозорившийся Жижка притих. Он близко нагнулся к огню, и его веснушки на тонком носу и даже на подбородке как будто накалились покраснело лицо. Блохастик уже успел где-то начать загорать в этом году. Он ломал ветки так, что все получались одной длины, и бросал в костер.
Взрослые за Осинками закричали: "Христос воскрес!". Чокнулись, Плясовиха вскрикнула, засмеялись: "Воистину воскрес!". Примолкли и снова неразличимо заговорили.
– Целовались, - сказал Блохастик.
Марина вздохнула, и мне странно захотелось чего-то, что изменило бы всю мою жизнь, быстро и страшно, захотелось умереть и воскреснуть, остаться собой - и измениться, найти в себе что-то, что будет - я, и больше, чем я, и не отнимется. Я сказала:
– Христос воскрес!
– отпила из стакана и дала отпить Марине.
– Воистину воскрес!
– сказал Жижка, хлебнул и передал Блохастику.
Мы поцеловались с сестрой, и Блохастик поцеловал Марину, а я Жижку...
Костер за Осинками зашипел и вспыхнул, три языка показались нам из-за потемневших веток.
– Шашлычок сочится!
– вскакивая, крикнул Блохастик.
Мы все побежали за ним и выскочили на поляну, освещенную жаром. Пепел вокруг костра переливался серым и синим. Пламя отражалось в шомполах, и наросшее на них мясо приобретало цвет огня. Одноглазый с опаленными ресницами медленно-медленно ворочал шомполы, и оранжевые капли пота висели у него на подбородке. Румяная в свете пламени Плясовиха лежала на покрывале, на руке у Инженера, и вместо глаз драгоценные каменья горели в ее оправе. По серой траве растекался дым. Там, поодаль, в тени, сидела тетя Вера с рюмкой в руке, неподвижная, печальная, в поголубевших в сумраке складках блузы. Как магический кристалл была в ее руке рюмка, и ощущение тайны пришло ко мне.
– Мам!
– позвал Блохастик.
– Что вы прибежали, дуйте отсуда!
– закричала Плясовиха.
– Шашлык хочу, - тихо сказал Блохастик.
– Не готово, - сказал Одноглазый.
– Идите, мы вам принесем.
Мы пошли за Осинки, и лица и руки стыли, пока мы были между двух костров. Наш почти прогорел, мы подкормили его и сели плотнее, Жижка ближе ко мне, а Блохастик к Марине.
– Я скоро в Москву поеду, буду там в школе учиться, - сказал Жижка.
– Клавдя Семенна тебя не отпустит, - сказал Блохастик.
– Я и спрашивать не буду. Папка меня заберет - и все.
– Кто в Москве твоего папку знает? Тебя там даже в школу для отсталых не возьмут.
Жижка положил мне руку на плечо, как бы ища защиты. Я покосилась на Марину, увидела у ее щеки тонкую ручку Блохастика и не стала скидывать.
– Моего отца вся Москва знает. Скажи, Надь?
Я вдруг почувствовала себя на стороне Жижки, словно он родной мне.
– Конечно. Про Жижкина отца и в газете писали.
– В московской?
– спросила Марина.
Голос ее изменился, удалился. И я, не понимая, но предвидя, в чем будет заключена суть нашего грядущего великого раздора, приняла этот раздор и твердым, не своим голосом ответила:
– Да, в московской.
– Ой, врушка, врушка.
– Она не врет!
– Все они брешут, пойдем, Марин.
И Марина поднялась за Блохастиком и они отошли от нас и сели напротив.
Пламя костра разделило нас, густой воздух тек над костром, и лица сестры и Блохастика текли и менялись, и темнели их черты. Я сказала Жижке:
– Пойдем, погуляем...
И мы еще дальше ушли от них, в вечерний холод, ходили по следу машины Кривого Черта и жались друг к другу, потому что зябли. Мы услышали, что и они идут за нами, и присели за куст, полный тенью.
– Какой ты низенький!
– сказала Марина Блохастику.
– Жижка вон длинный.
– Жижка дохляк!
– А ты ниже меня, с тобой гулять - позориться. Ну-ка, разувайся! И Марина стала собирать сухие, каменные комья дорожной земли и запихивать их в Блохастиковы ботинки.
Мы переглянулись и улыбнулись, как взрослые. Блохастик еле обулся и поковылял, сгибая чуть удлинившиеся ноги, и стал еще ниже Марины.
– Шашлык готов!
– закричал у нашего костра Одноглазый.
Мы побежали, уже отвыкшие от неровного тепла, и Блохастик - босиком, на бегу вытряхивая камни и землю из ботинок. Одноглазый всем дал по шомполу в окрашенные пламенем руки, и ушел в темноту. Мы ели мясо все вместе, забыв о необыкновенном, которое было сейчас между нами. Губы, соприкасаясь одна с другой, скользили в жиру, ныли от нетерпения десны, и грубый сладкий запах распирал ноздри.
Мы услышали, но не оторвались от еды.
– Кто-то на КАМАЗе едет, - наконец сказал Блохастик, утирая рукой щеку.
В закапанных жиром платьях мы поднялись навстречу дяде Василию. Выпрыгивая из кабины, он спросил: "Где мамка?" и побежал к другому костру, где тоже замолкли и прислушались.
В кабине было темно, только светились приборы на панели, пахло бензином, табаком и - сладко и горько - вином.
Мы с Мариной обе уснули на руках у тети Веры и наутро о Жижке и Блохастике не вспоминали.
СЛОВО
День рождения был у Шуры.
Ей исполнилось два года, и три женщины пекли, жарили, тушили на невидимом в утреннем свете газовом огне. Плита сияла, как снег на вершине горы, и что-то шумело и извергалось на сковородках. Это было утро ужаса для кроликов, потому что медная рука дяди Василия трижды тянулась к ним, и трижды звук и запах смерти - сначала звук, потом запах - доносились до них, и без того лезущих на головы друг другу в дальнем углу клетки.
А Шура гуляла на заднем дворе. Она лепила шары из мокрого песка и выкладывала ими двор, окружая себя концентрическими кругами.
Наступил день. Шуру давно было пора кормить, но тетя Вера прилегла в зале, на диване, потому что на кровати ее раскинулось бархатное платье.
Тогда бабушка выглянула из спальни внучек, где с утра сначала поливала цветы, заливая кровати и заставленные безделушками подоконники, а потом сидела на табуретке и следила, как движутся стрелки настенных часов с изображением переживающего бурю корабля. Бабушка пробралась на кухню, похитила кусок кулебяки и заставила Шуру съесть его прямо во дворе. Она раздавила несколько высохших песочных шаров и даже не заметила, старая.