Пастухи фараона
Шрифт:
Николай I. Что ж порешили сенаторы?
Генерал-прокурор.Все сенаторы признали подсудимых заслуживающими суровой кары. Однако ж по поводу меры наказания возникло разногласие. А посему на статс-секретаря графа Панин, исправляющего обязанности товарища министра юстиции, была возложена обязанность пересмотреть дело, оставаясь всецело на юридической почве. Сосредоточив внимание на судебной стороне дела, граф Панин составил записку, доказывающую несостоятельность обвинения, и читал сию записку в общем собрании Сената 15 сентября 1833 года. Из двадцати присутствующих 13 присоединились к записке, остальные остались при прежнем мнении и предложение графа Панина освободить обвиняемых отвергли. Ввиду сего разногласия дело было передано в Государственный Совет, где оно было представлено председателем Комиссии по гражданским и духовным делам адмиралом Мордвиновым.
Николай I. (Мордвинову). Согласились ли вы, адмирал, с запискою графа Панина?
Мордвинов.Целиком, Ваше Величество, однако счел ее недостаточной.
Николай I.В чем же недостаточной?
Мордвинов.Ваше Величество, изучив дело, пришел я к твердому убеждению и намерен довести его до Вашего Высочайшего сведения. Дело сие обнаруживает один замысел: оговорить евреев. По какому-то сильному влиянию в него вовлечены и христианки, для вернейшего достижения своей цели принявшие на себя участие в убийстве. Изучив показания доказчиц, пришел я к выводу, что обвинение евреев в ужасных преступлениях имеет источником злобу и предубеждение и было ведено под каким-то сильным влиянием, во всех движениях дела обнаруживающимся. А так как дело в том виде, в каком оно было представлено Вашему Величеству и в Сенат, заключает в себе не частный вопрос происшествия в Велиже, но вековой вопрос об употреблении евреями христианской крови, то общее собрание Государственного Совета признало, что в основу сего мнения положено древнее против евреев предубеждение, решительно принимаемое следствием за достоверное. Посему Государственный Совет постановил евреев-подсудимых освободить, христианок-доказчиц отменно наказать, поручить министру внутренних дел подтвердить в губерниях с еврейским населением Высочайшее повеление от 1817 года.
Николай I.Что ж, высокочтимый суд, мы заседаем без малого девять лет. Пора и завершить дело. Читай, адмирал, резолюцию.
Мордвинов.Евреев, подсудимых по делу об умерщвлении солдатского сына Емельянова и по другим подобным делам, как положительно не уличенных, от суда и следствия освободить; доказчиц-христианок: крестьянку Терентьеву, солдатку Максимову и шляхтянку Козловскую, виновных в изветах, коих ничем не могли подтвердить, сослать в Сибирь на поселение; крестьянскую девку Еремееву за разглашение себя в простом народе предсказательницей отдать на священническое увещевание. Составлено в Санкт Петербурге 18 января 1835 года (Смотрит на царя).
Николай I(после долгого раздумья). Быть по сему. Однако же от себя считаю нужным прибавить, что, хотя по неясности в сем деле законных доводов другого решения последовать не может, внутреннего убеждения, чтобы убийство евреями произведено не было, не имею и иметь не могу.
В конце января в Велиже получили указ: выпустить из тюрьмы оправданных евреев, распечатать закрытые в 1826 году синагоги и вернуть туда арестованные свитки Торы.
Шмерка Берлин, его зять Гирша, невестка Шифра и 14-тилетний Давка Гликман из тюрьмы выпущены не были, ибо задолго до того умерли от истязаний.
Марью Терентьеву отправили по этапу в Иркутскую губернию, а Авдотью Максимову с дочерью Глафирой — в Тобольскую.
Русское общество осталось при глубоком убеждении, что евреи христианскую кровь употребляют, хотя впрямую уличить их не удалось.
Особенно тверды сделались в этом убеждении царская семья и высшие государственные деятели. А чтобы придать этой твердости «фактическое» основание, министерство внутренних дел издало ученый труд под названием «Розыскание об убиении евреями христианских младенцев и употреблении крови их». В «Розыскании», предназначенном исключительно для членов царской семьи и приближенных ко двору сановников, утверждалось, что нет того злодеяния, которое Талмуд не дозволил бы совершить еврею против христианина.
13. Звенят многотрубные дали
В Ленинград поезд шел четверо суток. Паровоз натужно пыхтел, отдувался, издавал неимоверный рев по всякому поводу и засыпал пассажиров мелкой, въедающейся в глаза и уши угольной сажей. В купе было шумно и душно. Пассажиры давно перезнакомились, называли друг друга на ты, беспрерывно пили чай, закусывали, рассказывали разные истории, шутили и смеялись. Заводилой выступал сухой, жилистый дед, который то и дело прикладывался к бутылке, а приложившись, начинал задирать попутчиков: дородную тетку в чепчике, комсомолку, стриженную под мальчика, небритого угрюмого хмыря, всю дорогу не снимавшего телогрейки. Раззадорив кого-либо из соседей, дедок с довольным видом раскуривал самокрутку, выпуская из беззубого рта клубы густого махорочного дыма. Дым этот, перемешиваясь с запахом квашеной капусты и вареных яиц, поднимался под потолок, где на верхней полке папа делал вид, будто ничего не видит и ничего не слышит.
Между тем дышать становилось все трудней, лицо покрылось испариной, рубашка сделалась мокрой, а от чемодана, что лежал вместо подушки, ломило голову и шею. «Чемодан держи под головой, а если встанешь, глаз с него не своди», — напутствовала бабушка. За чемодан папа не боялся, но спускаться ему не хотелось. Не хотелось знакомиться со случайными людьми, не хотелось вступать с ними в пустые разговоры. Так он и пролежал до позднего вечера, ворочаясь с боку на бок и вздрагивая от каждого гудка паровоза.
К ночи пассажиры угомонились, расползлись по своим полкам. Подвыпивший дед густо захрапел, комсомолочка, завернувшись с головой в одеяло, заснула как убитая, небритый хмырь дремал, сидя у окна. Папа осторожно слез с полки и, лавируя между мешками, ящиками и чемоданами, добрался до туалета. Вернувшись в купе, он забрался на свою полку, извлек из большого мешка пару котлет и, пожевав всухомятку, попытался заснуть.
Заснуть не удавалось, в голову лезли дурные мысли, воображение рисовало картины, от которых мурашки начинали бегать по коже. Вот он стоит у подъезда, звонит и звонит в звонок, но никто не открывает — Доры Михайловны нет дома! Или другое. Дверь открывает незнакомая дама, он протягивает ей письмо дедушки, но дама строго отвечает: «Не знаю никакого Абрама Борисовича» — и хлопает дверью перед его носом.
И то правда, с Дорой Михайловной дедушка был едва знаком. Однажды к нему на завод привезли из ближайшего лагеря группу заключенных — вырубать лес, расчищать территорию. Среди работяг, ловко управлявшихся с киркой и лопатой, обратил он внимание на высокого брюнета, нерасторопного, неумелого, к пиле и топору явно непривычного. Во время перерыва велел привести растяпу, усадил напротив, посмотрел на него внимательно.
— Ду бист агид? [39]
Высокий брюнет оказался ленинградцем. Еще недавно он был нэпманом, известным всему городу богачом и кутилой. Но НЭП кончился, а вместе с ним окончилась и веселая жизнь. Мало того, стали его «трясти» — выколачивать золотишко. Он вроде бы все отдал, но кто-то посчитал — не все! Дали десятку.
39
Ты еврей? (идиш.)
— Чем тебе помочь? Не голодаешь?
— Спасибо, деньги у меня есть, но вот жена собирается приехать на свидание, нельзя ли ее устроить на пару дней?
Через какое-то время в дом явилась высокая эффектная дама.
— Я Дора Михайловна. Приехала к мужу на свидание.
А потом пошли из Ленинграда посылки — у дедушки появилась обязанность носить в лагерь передачи. Впрочем, обязанность эту ему приходилось исполнять все реже и реже, со временем о ленинградской даме почти забыли, а вспомнили, когда было решено, что папа поедет учиться в северную столицу. Дедушка, правда, считал, что никакие знакомства папе не понадобятся: «Приедет в институт, устроят его в общежитии — теперь так делается». Но бабушка настояла: «Мало ли что может случиться, а вдруг Борю не примут и ему придется возвращаться? Ничего страшного, если он пару дней переночует у Доры. Ну, что тебе стоит ее попросить, ты ведь для всех с утра до вечера бегаешь!» Дедушка спорить не стал, написал письмо, которое вместе с аттестатом зрелости, паспортом и направлением местного отделения Всероссийского союза работников просвещения заложили в мешочек, — папа должен был носить его на груди под рубашкой.
— Эй, паря, ты там живой? Вторые сутки звуку не подаешь. А мы тут уже помылись-побрились, чаи вот гоняем. Давай слезай, гостем будешь, — беззубый дед, взобравшись на какой-то ящик, тряс папу длинной сухой ручищей.
Папа открыл глаза: за окном сквозь электрические столбы мелькало яркое небо, в купе дружно пили чай, в коридоре шла суетливая дневная жизнь. Папа вытащил из чемодана мыло и полотенце и стал осторожно сползать со своей полки.
— В тувалет, паря, иди в передний вагон, а за кипятком опосля пойдешь в задний — в нашем-то оба заперты.