Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Павел Луспекаев. Белое солнце пустыни
Шрифт:

Удавалось иногда подработать и на местных киностудиях. В фильме «Голубая стрела», поставленном на киностудии имени А.П. Довженко режиссером Леонидом Эстриным, Павел сыграл эпизодическую роль начальника штаба – роль, о которой, как и о фильме в целом, не стоит и говорить, настолько хилым оказался конечный результат. Но заработанный гонорар оказался внушительным и весьма своевременным для семьи Луспекаевых, увеличившейся на одного человека. Человечка…

В просветительском короткометражном фильме «Это должен помнить каждый!» «Киевнаучфильма» Павел Борисович, желая подработать, сыграл главную роль. Ну ролью, пожалуй, назвать то, что он делал, можно было, лишь сконцентрировав все свое воображение. Фильм снимался по заказу пожарных. Подобные фильмы сами кинематографисты документального и научно-популярного кино непочтительно именуют «заказухой» или еще хлеще – «болтами в томате». На протяжении всего фильма показывая, чего нельзя делать, чтобы не вызвать непреднамеренного пожара, в конце Павел обращался прямо в камеру, то есть к зрителю: «Это должен помнить каждый!» Считалось, что такой прием усиливает воспитательное воздействие подобных «болтов в томате».

Шепнул бы ангел-хранитель, каким боком очень скоро выйдет Павлу Борисовичу эта халтурка на «Киевнаучфильме», он бы наверняка отказался от нее. Но ангел-хранитель предпочел промолчать…

Уверенность завистников и недоброжелателей во главе с товарищем Мягким, что они своего дождутся, и терпение, проявленное ими при этом, вскоре оправдались. Из милиции в дирекцию Театра имени Леси Украинки поступило обращение о «недостойном поведении артиста Луспекаева Павла Борисовича» в чешском пивном баре на ВДНХ Украины. Тогда во многих крупных городах Советского Союза, в первую очередь в Москве, в Сокольниках, открылись такие бары. В них посетителям подавали отличное, пока его не стали разбавлять наши предприимчивые бармены, пльзенское пиво и вкусные, пока их не начали ущипывать наши не менее предприимчивые калькуляторы, чешские закуски к нему. Заведения эти охотно посещались гражданами и символизировали собой, конечно, крепнущие братские связи внутри социалистического содружества. Без соответствующей идеологической подкладки в то время не делалось ни одно благое дело. (Не поэтому ли они быстро выдыхались?..)

В чем же выразилось «недостойное поведение артиста Луспекаева Павла Борисовича»? В тот свободный от спектакля недобрый вечер угораздило артисту и одному из его друзей оказаться в районе ВДНХ. Быть здесь и не попить чешского пивка – ну кто же из нормальных людей себе такое позволит?..

Соседями по столику оказались два здоровенных парня лет двадцати пяти – двадцати семи с Западной Украины, кажется из-под Ужгорода. С самого начала орясины повели себя как-то недружелюбно: не откликнулись на предложение познакомиться, старались не замечать своих соседей. Общительного Павла Борисовича это, естественно, покоробило, но не обидело. Парни, вообще-то, ему не сваты и не кумовья. Увлекшись беседой с приятелем под ледяное пльзенское пиво и кнедлики, Павел перестал обращать внимание на своих неприветливых соседей по столику. Между тем парни вместе с пивом потребляли и самогон, незаметно подливая его в кружки.

Неожиданный удар крепким кулаком по столешнице заставил Павла Борисовича и его друга прервать беседу и взглянуть на парней. Две пары глаз, побелевших от ненависти, смотрели на них, ошеломляя и озадачивая.

«Да можете вы говорить по-человечески!» – крикнул один из парней, обращаясь к Павлу Борисовичу. А второй, поднявшись во весь свой огромный рост и расправив широченные плечи, громогласно потребовал, чтобы каждый, кто был в баре, не смел говорить по-русски – только на мове. Иначе… Орясина показал огромный волосатый кулачище…

В баре сделалось тихо. Кое-кто, расплатившись, потянулся к выходу, предчувствуя развитие событий, чреватое крупными неприятностями.

Нарочито громко, подчеркивая каждое слово, на неожиданно чистом русском, без примеси остатков южного русско-украинского диалекта, Павел посоветовал распоясавшимся орясинам катиться куда подальше…

Дальше незамедлительно последовало то, о чем в письме из милиции говорилось: «В завязавшемся дебоше, закончившемся после вмешательства сотрудников милиции, дежуривших на ВДНХ и вызванных на место происшествия официантами, Луспекаев принял самое непосредственное и самое активное участие, что принесло физический ущерб состоянию граждан, тоже участвовавших в дебоше (адреса и имена этих граждан), и материальные убытки заведения, выразившиеся в приведении в полную негодность нескольких столиков и стульев…»

Прочитав письмо, Виктор Иванович Мягкий удовлетворенно вздохнул: наконец-то… Осталось лишь привести в боевую готовность своих людей и распределить роли в предстоящем разбирательстве морального облика артиста Луспекаева П.Б. Хорошо, что налицо идейная подкладка его проступка – неуважение к национальным обычаям и украинскому языку…

Но дальше события стали развиваться не совсем так, как спланировал Виктор Иванович. Первая трещинка наметилась в парткоме театра: а стоит ли давать такой резонанс, не умнее ли отписаться?..

Тема-то уж больно скользкая – межнациональные отношения. И Луспекаев человек известный, Григория Ивановича Котовского играет…

Виктору Ивановичу прислушаться бы к разумному совету опытного аппаратчика (и к тому же, его единомышленника), но он закусил удила. То, что Павел Борисович играл героя партии, показалось ему обстоятельством усугубляющим: ведет, мол, двойную жизнь – на сцене один, а в быту и в общественной жизни другой. Типичный оборотень…

Вторая трещинка, уже заметней и глубже, обозначилась в плане Виктора Ивановича во время его разговора с художественным руководителем театра. Михаил Федорович Романов выступил категорически против намеченного шельмования артиста. Иного, впрочем, Мягкий и не ожидал. Того более, он бы огорчился, поддержи главреж его инициативу, ведь Виктор Иванович намеревался зацепить не одного Луспекаева. Уверенность в успехе намеченного мероприятия ослепила директора театра настолько, что, не согласовав вопрос с вышестоящими инстанциями, он поспешил вывесить объявление с датой и повесткой дня. И, как вскоре выяснилось, напрасно не согласовал, ибо древнюю заповедь о яме, которую не надо бы рыть другому, чтоб самому в нее не провалиться, кроме того, кто ее дал, отменить не может никто. Виктор Иванович относился к атеистам. А это такие ребята, на вольнодумных темечках которых не то, что колья, бетонные шпалы можно затесывать.

Инструктор райкома, курировавший деятельность Русского драматического театра имени Леси Украинки, как и секретарь парткома, к замыслу товарища Мягкого отнесся подозрительно вяло. «Впрочем, надо посоветоваться выше…» – тихо промямлил он, и возвел очи к потолку.

И это не вразумило неудержимого Виктора Ивановича. Тем более что подпирали и свои люди, рвавшиеся в бой. Сколько разговоров с оглядкой по сторонам, трусливых перешептываний услышали стены театра в те дни. Если называть вещи своими именами, Павлу Борисовичу ставилось в строку одно – его выдающуюся, прямо-таки возмутительную одаренность, его успех у театральной публики, ее восхищение его исполнительским мастерством. Ну почему он, ему и о нем, а не мне, нам и не о нас?.. Особенно усердствовали «коллеги с украинскими» фамилиями, как отмечал невоздержанный на свой острый язычок Олег Борисов. «Целованские» пятидесятых годов XX века пытались наказать своего русского коллегу за одаренность, которой сами, увы, не обладали. А давно известно, на что способна профессиональная зависть…

Но далеко не все сотрудники театра, в том числе и с украинскими фамилиями, одобряли усилия Мягкого. Многие, прежде всего пожилые – гримерши, бутафоры, декораторы и художники, – не понимали, как можно резать куриц, несущих золотые яички. Публика наполняла кассу, приходя в театр именно на Луспекаева, Романова, Борисова, Халатова, Розина и Балиева…

И как же так случается, что все, кого «перевоспитывает» Виктор Иванович, живые, приятные в общении люди, а все, или почти все, кого он ставит в пример, – несимпатичные и скучные. А при некоторых так мухи на лету дохнут – такие они зануды…

А затем грянул гром. Но не над той головой, над которой должен был грянуть согласно замыслу Виктора Ивановича, а над… его собственной. Прав, ох как прав оказался секретарь парторганизации театра. Реакция из отдела культуры ЦК Коммунистической партии Украинской ССР, доведенная до сведения Виктора Ивановича Мягкого через инструктора отдела культуры райкома, почти дословно подтверждала верность его позиции: собрание проводить нецелесообразно. Фамилия Луспекаева в общественном сознании киевлян ассоциируется с фамилией Котовского. Обсуждать и, тем более, осуждать его на каких бы то ни было собраниях не позволительно ни-ко-му. Подготовку к собранию прекратить.

Виктору Ивановичу ничего иного не оставалось, как собственноручно снять объявление о собрании, на которое возлагалось столько надежд, и вывесить другое – о его отмене «по техническим причинам». История с несостоявшимся собранием стала одной из первых в цепи тех историй, которые, в конце концов, привели театральную карьеру товарища Мягкого к полному крушению. И в идеологическом усердии необходима умеренность…

Какую бы обстановку ни создавали вокруг неугодных им актеров Мягкий и его прихлебатели, актерам этим каждый или почти каждый день нужно было выходить на сцену и играть так, чтобы никто из зрителей, словно бабочки на огонек, привлеченных в театральный зал их именами, не мог догадаться, как измучили их хроническая нехватка средств к существованию, как осточертели дрязги, навязываемые по поводу и без повода. В Тбилиси, признаться, было проще: и денег выплачивали побольше, и интриг было поменьше. Единокровный «младший брат» кусал «старшего» побольней, чем это делали названые «младшие» братья.

Служа в театре у Леси, Павел, быть, может, впервые стал задумываться о своем положении в частности и о положении актеров театра и кино вообще. Тема это неоднократно возникала в его разговорах с Олегом Ивановичем Борисовым. Отправным толчком для таких разговоров являлся, как правило, просмотр нового зарубежного фильма, показанного в киевском Доме кино. Собеседников изумляла раскованность западных актеров: душевная и физическая. Отчего бы это?..

Много позже, работая над ролью Вилли Старка в телесериале «Вся королевская рать», Павел Борисович изложит Михаилу Козакову результат своих многолетних размышлений.

«Нередко возникал разговор об американских фильмах, – вспоминал Михаил Михайлович, – например о том, как бы роль Старка сыграл Род Стайгер. О нем Луспекаев любил поговорить, о его раскрепощенности на съемочной площадке. Мне кажется, что он устанавливал между Стайгером и собой внутреннюю аналогию. В это время заканчивались съемки «Ватерлоо», где Стайгер играл Наполеона. И Луспекаев откуда-то узнал подробности его исполнения.

– Вот они, звезды ихние, черт их подери, всегда свободные, уверенные перед камерой. Отчего это? Эдакая раскрепощенность, внутренняя свобода: мне, мол, все дозволено, что ни сделаю, все туда… Откуда это идет? Денег они, что ли, больше получают? Вот, говорят, в Италии за Стайгером на крышу отеля, где он гримируется в номере, вертолет прилетел и «фьюить!» – прямо на площадку… Тут, конечно, ручку вперед протянешь, – и Луспекаев вытягивал огромную свою лапищу, – полки не то что на Москву, а и на «Пекин», я имею в виду гостиницу, пойдут… А я утром перед съемкой в этом «Пекине» очередь в буфете отстою на своих культях, два яйца съем, приеду на студию и загораю в гримерной два часа, пока в павильоне свет ставят… а потом входи в кадр и чувствуй себя губернатором штата – Хозяином! Смех!»

Исчерпывающий и отнюдь не смешной ответ на свои вопросы…

Как бы трудно и сложно ни складывалась личная жизнь, на результатах жизни сценической она не оказывала заметного влияния. Кто знает, кроме его самого и, может быть, Инны Александровны, скольких зарубок на сердце ему это стоило?..

Однажды, после очередного спектакля, к Павлу Борисовичу пришел возбужденный молодой человек и – передаем слово Кириллу Юрьевичу Лаврову, ибо он и был тем молодым человеком, – «не имея на то никаких полномочий, выпалил прямо: «Хотите работать в Большом драматическом театре?»

Он был ошарашен моим неожиданным предложением, не счел его серьезным и стал говорить:

– Ладно, ладно, хорошо… Я рад, что тебе понравилось…

У него была привычка сразу переходить на «ты». И не от того, что он относился с недостаточным уважением к собеседнику, просто был на редкость прямодушен.

– Ну что я поеду в Ленинград? Там дожди, сырость… А в Киеве хорошо – он явно не принимал всерьез моего предложения».

Прежде чем продолжить отслеживание событий, последовавших за этой встречей, обратим внимание на три любопытных момента из ее составляющих.

Вне сомнений, в тот памятный вечер Павел Борисович играл так вдохновенно, что даже «сдержанный, не слишком щедрый на похвалу, Кирилл Лавров» без раздумья отколол номер, более приличествующий восторженному студенту театрального училища, нежели артисту прославленного театра.

В процитированном отрывке не зафиксирован момент представления актеров друг другу. Что это: неосознанное желание освободить воспоминания от лишних деталей или что-то другое? Думаю – что-то другое. А именно: Кирилл Юрьевич уверен был, что слух о его появлении в Киеве облетел весь Театр имени Леси Украинки от гардеробов до будок суфлеров и, следовательно, коснулся и слуха Павла Борисовича. Легко вообразить, сколько приятных мгновений испытал гость из Петербурга, убедившись, что стоящий перед ним актер не собирается осведомиться, кто к нему столь бурно ворвался – узнал, значит, действительно наслышан.

Забавна и характерна общая окраска эпизода: Павлу Борисовичу и приятно, и лестно слушать похвалы его игре от всесоюзно известного уже сверстника, успехам которого он по-белому завидует, и хочется поверить, будто Кирилл Юрьевич действительно может посодействовать ему перейти в театр Товстоногова, и невозможно в это поверить – мало ли чего наговорят коллеги под влиянием минутного порыва?.. А пока не воспользоваться ли, «разрешив себе», удобным моментом, чтобы из первых рук побольше разузнать о театре, взбаламутившем своими новаторскими постановками весь крещеный театральный мир?..

Но Кирилл Лавров оказался не из тех, кто швыряет слова на ветер.

«Через несколько дней я вернулся в Ленинград и…» – вспоминал он. «…Горячо, решительно рекомендовал мне пригласить этого артиста в БДТ», – вспоминал Товстоногов.

О чем говорит столь стремительное и напористое развитие событий? Да только о том, во-первых, что общение Кирилла Юрьевича с Павлом Борисовичем в более «теплой», как говорили тогда, или «неформальной», как выразились бы теперь, обстановке не только не свело на нет его намерение «горячо, решительно» рекомендовать своего киевского коллегу Товстоногову, но оформило это намерение в единственно приемлемое, окончательное решение, и, во-вторых, что согласие Луспекаева на реализацию этого решения было получено.

В комнате Павла, в квартире родителей Кирилла, у кого-нибудь из общих знакомых, в пивной или в ресторане произошло это неформальное общение, во время которого, кстати, Павел стал называть Кирилла Кирюхой (не за пристрастие к алкоголю, которого особенно не наблюдалось, а уменьшительное от полного имени), – неважно. Какой каскад ярких этюдов-показов обрушил, наверно, Павел на своего благодарного собеседника, с каким жгучим любопытством внимал его рассказам о «театре личностей», возникшем на далеком пасмурном Севере, и о его создателе, не пасующим ни перед какими трудностями – творческого ли, политического ли или какого другого характера…

Не последнюю роль в решении Павла Борисовича согласиться на контакт с Товстоноговым сыграло, разумеется, и его крепнущее желание очутиться как можно дальше и как можно скорее и от недоброжелателей с «украинскими фамилиями» (не только, конечно, с украинскими, ибо зависть, как и всякая пакость, интернациональна), и от бдительного, подозрительного товарища Мягкого…

…Георгий Александрович Товстоногов не любил откладывать дела в долгий ящик и не уважал людей, склонных к этому. Выслушав Кирилла Лаврова, он задумался над тем, в какую форму облечь исполнение его горячей и решительной рекомендации. Отношения в театральном мире как Восток, – дело тонкое. Малейшая оплошность может обернуться бурным выяснением отношений. Мудрый Товстоногов размышлял недолго и, как всегда, правильно. Сняв трубку с телефонного аппарата, он связался через междугороднюю линию с Киевом и набрал рабочий номер… Михаила Федоровича Романова…

Сменная вахтерша, дежурившая на служебном входе Театра имени Леси Украинки, сообщила Луспекаеву, пришедшему на рабочую репетицию кое-каких эпизодов спектакля «Рассвет над морем», обнаруживших накануне сценическую «усталость» (дело обычное в жизни спектаклей), что его вызывает к себе художественный руководитель и главный режиссер. Гадая, что бы это могло означать, и, в общем-то, допуская в глубине души, что это может быть обусловлено «происками» Кирилла Лаврова, несколько дней назад укатившего в Питер, Павел Борисович направился к кабинету Михаила Федоровича Романова, которого застал заметно огорченным и задумчивым.

Главный режиссер Театра имени Леси Украинки, как и главный режиссер Большого драматического театра имени М. Горького, был человеком дела. Без всяких предисловий, он сразу же сообщил артисту о звонке из Питера, присовокупив к сообщению вопрос: когда Павел Борисович отправится туда на переговоры с Георгием Александровичем?

Прямота поведения Михаила Федоровича ошеломила Луспекаева. Он почувствовал себя так, будто его уличили в неблаговидном поступке. Всякий на его месте чувствовал бы себя так же, если, конечно, не вынашивал злого умысла специально насолить своему шефу. Павел не вынашивал.

Михаил Федорович ждал ответа, и Павел забормотал, что вообще-то он не принял предложения Лаврова всерьез и что никогда не собирался переезжать в Питер, ему это не очень-то нужно…

Романов терпеливо выслушал его. А когда он закончил, заговорил вдруг совсем не на заявленную тему: стал расспрашивать Павла об учебе в «Щепке», о его педагогах, многих из которых знал лично, о театральных пристрастиях. Увлекшись, он погрузился в воспоминания о театральной жизни страны в «довоенную эпоху», как он выразился, особенно сосредоточившись на театральных исканиях двадцатых и начала тридцатых годов.

Много интересного услышал в течение того разговора Павел Борисович от Михаила Федоровича, но сильнее всего запомнился его вывод о Мейерхольде. Романов считал, что, пока он шел по одной дороге со Станиславским и Немировичем-Данченко, это был действительно великий актер и режиссер. Но стоило ему уклониться в «измы», он кончился, превратился в «вулкан, изрыгающий вату». В принципе, говорил Михаил Федорович, Мейерхольд ополчился на театр, породивший, взрастивший и отдавший ему все лучшее, что имел. А он?.. В искусстве он творил то же самое, что творили, например, Ленин, Троцкий и Свердлов в политике – унич-то-жал!.. Все попытки выдать его за «великого реформатора театра» лично у Романова ничего, кроме омерзения, не вызывают. Заменить декорации табличками – это новаторство? Панацея для бездарей с патологическим отсутствием фантазии!

Вольнодумство Михаила Федоровича было в театре притчей во языцех. Но такое Павел наблюдал за ним впервые. Ну Свердлов ладно – может, и правда политический шпаненыш. Но поднять руку… на самого Мейерхольда!.. В молодежной театральной среде, особенно если в ней задают тон евреи, ему бы голову за это отгрызли – наших не замать! Сам же Павел был согласен с Романовым во всем. Или почти во всем…

– А относительно того, что тебе не нужно ехать в Питер, ты, Паша, заблуждаешься, – неожиданно вернулся Михаил Федорович к началу разговора, впервые назвав Павла Борисовича только по имени и обратившись к нему просто на «ты». – Тебе нужно. И Инне Александровне тоже. Не скрою: мне жалко отпускать вас. О тебе и без меня все сказано, что можно сказать хорошего. Инна Александровна прекрасно проявила себя на сцене Лесиного театра, нам будет недоставать вас. Придется существенно менять репертуарный план. Но… В ближайшее же «окно» между спектаклями поезжай к Георгию Александровичу. У Леси тебе зажиться не позволят. Между прочим, и мне тоже. Кресло подо мной уже шатается. Да и от киевской милиции тебе бы подальше… Об Инне Александровне и Ларисе не беспокойся – будут жить в театре, сколько понадобится…

Как просто и легко разрешаются проблемы, еще вчера казавшиеся неразрешимыми, когда после длительных и порой мучительных сомнений и колебаний принято наконец-то твердое окончательное решение. Тогда и препятствия, выглядевшие непреодолимыми, устраняются как бы сами собой. В первое же «окно» Павел Борисович отправился в Петербург.

«На набережной Фонтанки, у служебного входа в Большой драматический театр, стоял высокий грузный человек в экстравагантном светлом пальто, – вспоминала Роза Абрамовна Сирота, одна из ближайших сотрудниц Товстоногова, которой он поручил встретить Луспекаева. – «Луспекаев», коротко назвался он… Знакомлюсь. Сумрачное лицо, большие, поразительно подвижные глаза. Надо сказать, что больше всего меня поражали глаза Павла Борисовича – вот уж поистине зеркало души. Смена настроений его нервной натуры была молниеносной, и всегда глаза отражали этот калейдоскоп настроений. Детские, лукавые, озорные, любопытные, бешеные, страдающие от невыносимой боли, изумленные и никогда безразличные, скучающие».

Георгий Александрович ждал Павла Борисовича в своем кабинете. Он начинал тогда работу над спектаклем «Варвары» по пьесе М. Горького, и пребывал в том сосредоточенном и одновременно рассеянном состоянии, которое часто сопутствует началу важной ответственной работы.

И вот они – Луспекаев и Товстоногов – оказались наедине, лицом к лицу. Один «высокий» и «грузный», настоящий былинный богатырь, другой приземистый, округлый – этакий носатый колобок. Павел Борисович обмолвился потом кое-кому из своих друзей, что Товстоногов понравился ему с первого взгляда, и с первых секунд общения он почувствовал в нем своего человека…

Придется поверить на слово, что так оно и было. Письменного свидетельства о своей мгновенно возникшей симпатии артист, увы, не оставил, не успел.

Георгий Александрович засвидетельствовал свое впечатление, произведенное на него Павлом Борисовичем при первой встрече:

«И вот наша первая встреча. Высокий, красивый, ладный, с горящими черными глазами тридцатидвухлетний человек…»

Эта предельно лаконичная фраза уникальна по обилию информации, затаившейся в ней. Косвенно она подтверждает достоверность молвы, донесшей до нас впечатление Луспекаева о Товстоногове: отсутствуй заведомая симпатия с одной стороны, отсутствовала бы она и с другой.

Перечитайте еще раз фразу, представьте себе взгляд, каким смотрит Георгий Александрович на вошедшего к нему человека. Это же взгляд режиссера, поглощенного подбором исполнителей для задуманной постановки. Отсюда и четкая фиксация особенностей внешних данных. Словно породистого жеребца, облюбованного для приобретения, – да простится мне такое сравнение – режиссер пристально и пристрастно осматривает актера, явно примеряя на него одну из ролей.

А мне так кажется, что он начал примерять ее на него еще тогда, когда слушал восторженный панегирик Кирилла Лаврова. Не будь этого, вполне возможно, что «горячая, решительная рекомендация» Кирилла Юрьевича оказалась бы невостребованной. Вполне возможно и то, что не совпади представление режиссера о внешности персонажа с теми внешними данными, которые он нашел у Луспекаева, последнему пришлось бы ни с чем вернуться в Киев.

Но все совпало. Все трое оказались в выигрыше, и по отдельности, и вместе. Павел был принят в БДТ. Товстоногов нашел актера на одну из ключевых и труднейших ролей в спектакле «Варвары». А Кирилл Лавров избавился наконец-то от «кошмара», преследовавшего его последние недели – ведь роль, перешедшую к Павлу Борисовичу, изначально определено было играть ему. Всеми силами, правдами и неправдами противился Кирилл этому, убежденный, что роль не для него, она не «личит» ему, как выражается его новый коллега и друг, но Георгий Александрович оставался непреклонным. И вдруг отступил.

Ролью, о которой идет речь, была роль Егора Черкуна – та самая, с исполнения которой Павел Борисович победно впишется раз и навсегда в театральный мир Петербурга…

Весть о том, что Павел Борисович Луспекаев принят в труппу Товстоногова и вскоре переезжает в Петербург, моментально распространилась по театру Леси Украинки и породила весьма неоднозначную реакцию.

Одни – их набралась примерно треть – испытывали откровенное облегчение: кто потому, что отпала неблагодарная обязанность бдеть нравственный и моральный облик актера, не вписывающегося ни в какие рамки, кто потому, что не придется больше выслушивать нелестные сравнения – и с талантом, и с отношением к ремеслу – в свой адрес…

Другие – таких тоже набралось с треть – недоуменно пожимали плечами: почему он, а не мы?..

Третьи – и таких было немало – были неподдельно огорчены: уезжал замечательный актер и превосходный, порядочный человек…

Газетчика и тараньщика Шаю, все свое свободное время проводившего в «причинном месте» Леси, известие об отъезде Луспекаева ввергло в глубочайшее отчаяние: окончательно рушилась его выстраданная надежда когда-нибудь по-приятельски облобызать человека, которого знала каждая киевская собака…

В Киеве, как и в Тбилиси, Луспекаевы мебелью не обзавелись и званий не получили. Переезд в Питер состоялся незамедлительно…

ТАКАЯ ДОЛГАЯ ТЕМНАЯ НОЧЬ

В последнее время Павлу Борисовичу часто снился один и тот же сон. Луганск. Не тот, каким он стал после ухода немцев и о котором вспоминать не хотелось, а тот – предвоенный, чистенький, уютный, утопающий в буйной зелени каштанов, лип и акаций.

Будто он, Паша Луспекаев, воспитанник ремесленного училища, повинуясь какому-то непонятному, но неодолимо властному зову, спешит куда-то по улице Коцюбинского, перетекающей с холма на холм. Маленькие трамваи, битком набитые до начала рабочей смены и после ее окончания и почти пустые в течение всего дня, лихо скатываются вниз и с трудом, напрягая все силенки, карабкаются наверх.

Время от времени кто-то, окликнув его, спрашивает, куда он спешит сломя голову, но он не отвечает и даже не оглядывается на спрашивающих. И не столько потому, что сам не знает, куда и зачем спешит, сколько потому, что боится: ответит, и зов исчезнет. И какое же после этого настигнет опустошающее душу разочарование!..

Из фронта нарядных фасадов, почти закрытых зеленью, выделяется один – особенно красивый и совершенно открытый. Перед ним просторная асфальтированная площадка, с аккуратно расставленными по ее периметру киосками, в которых продают газеты, мороженое, газированную воду и разные галантерейные мелочи. Фасад увенчан желтыми колоннами. Между средними разверзся вход – ярко высвеченный, обнажающий внутренность просторного помещения с люстрами, отражающимися в блестящем, как зеркало, паркете. И тут Паша ошеломленно и радостно сознает, что ему нужно именно туда – в свет, в ликование, в торжественность…

Он неуверенно приближается к ступенькам широкой лестницы, заносит ногу и… не может оторвать ее от асфальта. Ужас пронизывает его. Он рвет другую ногу… ее не отлепить тоже. А зов усиливается, становясь все громче, требовательней. И уже начинает медленно удаляться в глубину здания. Паша в отчаянии напрягает все силы и… просыпается.

Не сразу и осознает Павел Борисович, что лежит на своем диване, в своей маленькой комнате в квартире на Торжковской улице. Ощущение такое, словно все, что привиделось, произошло не во сне, а наяву. На душе действительно пусто, удручающе пусто. Голова в липком поту, во рту пересохло, сердце стучит как вколачивающая сваи установка. Павел Борисович невольно прислушивается, не проснулись ли в соседней комнате Инна Александровна и Ларка. Нет, кажется, не проснулись. С улицы доносится гул припозднившегося трамвая.

Как дурное продолжение сна ноют культи нижних конечностей, предвещая долгую и мучительную бессонницу. Павел Борисович давно уж стеснялся называть их ногами.

Концентрация боли в пятках – все, что осталось от ступней, для которых когда-то требовалась обувь самого большого размера. Теперь он хорошо понимает, что испытывали люди, приговоренные хотя бы к нескольким ударам палкой по пяткам. В таком состоянии кажется, что самое милое – намылить веревку, сложить петлю, найти подходящий крюк и…

Когда сон приснился в первый раз, Павел Борисович не придал ему особенного значения, решив, что прошлое случайно напомнило о себе, выдернув из памяти именно это. Не особенно задумался он и о том, что мог означать этот сон, что предвещал. Но осталась досада, что не удалось узнать, окажутся ли похожими помещения, в которые не удалось проникнуть во сне, на те, в которые он много-много раз запросто входил наяву?.. Не для того ли, чтобы утолить ее, Павел Борисович неожиданно для себя погрузился в воспоминания о времени, которое вспоминал редко и неохотно? Припомнилось вдруг ему то, как его любимая учительница литературы Оксана Петровна, обожавшая чтение ремесленником Луспекаевым отрывков из классической русской и украинской прозы, привела однажды на свой урок красивого черноусого мужчину и, представив его инспектором РОНО, усадила на заднюю парту.

Как водится в таких случаях, школяры, обычно озорные, нескоро успокаивающиеся, быстро присмирели, приняв на себя такой вид, что всякий посторонний подумал бы, что очутился в классе, сплошь состоящем из примерных старательных учащихся. И как водится, учительница вызывала к доске самых сильных в своем предмете учеников – а кому хочется ударить в грязь лицом перед контролирующим начальством?

В этот раз, как и в другие, она начала с Павла, попросив прочесть «Чуден Днепр при тихой погоде…». Понимая, что Оксану Петровну нельзя подвести перед районным начальством ни в коем случае и подавая в этом пример другим, Павел охотно исполнил требуемое. Любимые строчки как всегда взбудоражили и взволновали его. Хотелось читать еще и еще. Стало жалко, что Оксана Петровна обязана позволить проявить себя в хорошей подготовке по литературе и другим ученикам класса. Они уже ерзали на своих партах – кто нетерпеливо, надеясь превзойти Пашкино чтение, кто обеспокоенно – вылетело, наверно, из головы от робости перед начальником из РОНО все, что в ней было накоплено.

Но, переглянувшись с инспектором так, словно безмолвно спросив, можно ли Павлу почитать еще, Оксана Петровна, к огорчению первых и к облегчению вторых, предложила Луспекаеву прочитать монолог Тараса Бульбы «Хочется мне сказать, панове, что такое есть наше товарищество…»

В классе сделалось еще тише, чем было до этого. Огорченные утешились, а испытавшие облегчение возрадовались еще больше. Монолог Тараса Бульбы в исполнении Пашки Луспекаева никого не оставлял равнодушным. Павлу и самому безумно, до холодка под волосами и до мурашек по коже, нравились слова Тараса. Каждый раз ему казалось, что они обращены и к нему тоже…

Мысленно представив себе Запорожскую Сечь, боевые обозы козаков, готовых выступить в поход, из которого наверняка не все вернутся, и седоусого грузного полковника, обращающегося к своим товарищам с задушевным напутствием, Павел начал читать…

В середине монолога Паша случайно встретился со взглядом инспектора и поразился: взгляд наполнился таким изумлением, словно инспектор впервые слышал о Тарасе Бульбе. И о Гоголе тоже. Такого быть, конечно, не могло, но взгляда, похожего на этот, не доводилось наблюдать ни у одного из инспекторов, побывавших на уроках прежде.

Пытаясь догадаться, что бы это могло означать, и не догадываясь, что же, Павел, по просьбе же Оксаны Петровны, продекламировал монолог Павки Корчагина «Жизнь дается только один раз. И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…».

Как-то незаметно получилось, что к несказанной радости большинства его однокашников чтение им отрывков заняло весь урок. А по его истечении Оксана Петровна и черноусый отозвали Пашу в сторонку. Тут учительница, запинаясь и краснея, как девчонка, призналась, что мужчина никакой не инспектор, а просто-напросто ее брат, актер Луганского областного драматического театра, великолепное здание которого находилось на самой красивой, благоустроенной и зеленой улице города – улице Михаила Коцюбинского.

Паша много раз проходил мимо него, чаще всего во время ежевечерних прогулок с приятелями, и всякий раз какое-то непонятное, тревожащее отрешение от всего, что было вокруг, кроме этого загадочного здания, внезапно охватывало его. Несколько раз он намеревался пойти в театр, и каждый раз удерживался от этого – куда ему простому «ремеслушнику»?.. Он опасался выглядеть нелепым среди нарядной публики. На вечерние спектакли, к тому же, впускали, наверно, одних взрослых. А на детские, по какому-то совершенно необъяснимому предубеждению, Паша сам не желал пойти…

Еще Оксана Петровна призналась, что считает Пашу талантливым, не уточнив, правда, в чем и почему, и чтобы быть полностью уверенной в своем убеждении, решила обратиться к помощи брата.

Расспросив Пашу, откуда он, кто его родители, как он проводит досуг и каковы его планы после окончания «ремеслухи», брат посоветовал ему больше читать, стараться, как можно глубже осмыслять прочитанное и заниматься в художественной самодеятельности, желательно, в драмкружке при Дворце культуры. Пашу удивило и даже смутило любопытство, с каким актер уставился на него, будто распознав в нем что-то такое, чего сам Паша о себе не ведал. Этот красивый, статный и хорошо одетый человек вел себя с ним, «простым ремеслушником», на равных, как если бы они занимались одним и тем же делом.

Многое из того, о чем внушал брат Оксаны Петровны, Павел осознал много позже. Но что этот человек искренне заинтересовался им, понял сразу. И навсегда запомнилась радостная улыбка на смуглом красивом лице Оксаны Петровны. Словно расспрашивали, хвалили и советовали не его, Пашу, а ее…

Жизнь распорядилась по-своему, не считаясь с планами, намерениями и надеждами «простого ремеслушника» Паши Луспекаева. Разразилась война, накатило вражеское нашествие. Как и многие подростки его возраста, Паша рвался на фронт, не слишком-то представляя, что это такое. По своим внешним данным он вполне мог сойти за совершеннолетнего, но подвели документы, вернее, их отсутствие. Без них в военных комиссариатах и на порог пускать не желали.

Потом была оккупация. По Луганску передавался слух, что в соседнем Краснодоне действует какая-то молодежная подпольная организация… Еще позже – о зверской расправе, учиненной оккупантами над ребятами и девчатами из этой организации. Все они были, в общем-то, сверстниками Павла…

Когда немцы ушли и пришли наши, Павел, теперь уже на самом деле, без понтов, возмужавший, выглядевший вполне совершеннолетним, хотя ему было всего шестнадцать, опять отправился в военкомат. На вопрос о документах последовал ответ, ставший уже стандартным: пропали при бомбежке… Большего и не требовалось. Людские ресурсы армии, да и страны в целом, были катастрофически истощены, что и не удивительно при тех грандиозных масштабах военных действий.

Не вдаваясь в уточнения, неизбежные в начале войны, юного волонтера направили в штаб партизанского движения при командовании 3-го Украинского фронта. Там его определили в разведку…

Еще раз услышать о брате Оксаны Петровны Павлу довелось в самом, казалось бы, невозможном для этого месте и самым неожиданным образом. В госпитальной палате для выздоравливающих бойцов, где и Павел долечивал руку, развороченную разрывной пулей, постоянно пребывало человек сорок. Дабы как-то скрасить скуку, кто-то догадался доставать книги и читать их вслух по очереди. Вскоре выяснилось, что лучше, чем у всех, это получалось у молоденького Луспекаева, любимца молоденьких же сестер милосердия, с которыми он проводил большую часть ночей – отнюдь не только в веселых молодых разговорах или в задушевных беседах. Понимая, что молодость проходит, а уцелевших на войне сверстников хватит далеко не каждой, девчата не лишали себя естественных девичьих радостей, и у кого язык повернется осудить их за это?..

С большим успехом были прочитаны «Бруски» Федора Панферова. С ошеломляющим – «Степан Разин» Степана Злобина. Сочувствие лихому атаману, выведенному автором бесстрашным и бескорыстным заступником простых людей от боярского и царского засилья, Павел ощущал почти физически. С увеличением количества прочитанных страниц он стал догадываться, что сочувствие бойцов одним персонажам романа и ненависть к другим относится не столько к временам отдаленным, сколько к нынешним, и определяется не одним лишь «произволом» автора, но и чем-то еще. Чем же?..

Желание найти ответ на этот вопрос подхлестывало усердие Павла. Он прислушивался к непроизвольным репликам и восклицаниям слушателей, чувствуя, что ответ, возможно, затаился в них, но бойцы вели себя предельно сдержанно и настороженно. К тому же он увлекался настолько, что забывал, где находится. Нужный ответ на беспокоивший вопрос не был найден…

Слух о чтениях в палате для выздоравливающих и об удивительном чтеце с черными, горящими глазами моментально облетел госпиталь. Через пару дней в палату набилось столько людей, что, несмотря на холод, пришлось распахнуть окна, чтобы не задохнуться. А как зачарованно слушали и смотрели ночные подруги Павла, словно обещая ему еще большие радости?!.

…От этих воспоминаний и теперь, через много-много лет, отделяющих то время от нынешнего, на диване, ставшем вдруг жестким и неудобным, в тесной комнате, погруженной в ночной мрак, Павлу Борисовичу становилось хорошо и жарко – настолько, что он всерьез подумывал, а не извлечь ли из тайничка пачку сигарет «Родопи», но ноги болели так, что ими страшно было пошевелить. Да и память властно возвращала его обратно – в прошлое…

…Однажды в палату положили гражданского, у которого что-то вырезали. Внимательнее других он вслушивался в чтение Павла, пристальней всматривался в него. Дня через четыре его выписали. Перед тем, как выйти из палаты, он поманил Пашу. Они вышли вместе. В состоявшемся разговоре выяснилось, что гражданское лицо, затесавшееся среди раненых военных, – Главный режиссер областного театра Петр Монастырский, того самого театра, что на улице Коцюбинского, и что он просит Павла по выздоровлении зайти к нему в театр. Зачем?.. А вот если зайдет, узнает…

От Монастырского же Павел выведал, что брат Оксаны Петровны Сергей Петрович добровольцем ушел на фронт и погиб в начале войны под Ростовом-на-Дону. О самой Оксане Петровне выяснить не удалось ничего…

С нарастающим нетерпением Павел ждал выписки с последующей демобилизацией по причине негодности к дальнейшему прохождению военной службы, и, возможно, выпросился бы раньше срока, не появись в палате первый том «Тихого Дона», изданный задолго до войны. Разговоры героев романа едва ли не на половину состояли из многоточий. Павел спросил у слушателей, что делать, ввиду того, что на чтениях намерены присутствовать женщины. С молчаливого согласия последних, благосклонно оценивших деликатность своего любимца, но в данном случае отвергших ее, решено было читать, как положено, то есть заполняя многоточия соответствующими словами и выражениями.

Читка началась. Сразу же почувствовав, что имеет дело с литературой, куда качественней, чем предыдущая, Павел читал так, что никто в палате не смел ни пошевелиться, ни скрипнуть койкой или стукнуть костылем, ни кашлянуть без его на то дозволения. Радость, до того никогда не испытываемая, так полно, так всеобъемлюще овладела им. У него получалось каждое действующее лицо интонацией очертить так, что и он сам, и его слушатели как бы наблюдали это лицо воочию. Особенно удались, по общему признанию, сцены с участием Гришки Мелихова и Аксиньи. Когда он читал про Аксинью, солдаты, кряхтя и перемигиваясь, начинали ерзать и переглядываться, а молоденькие медсестрички ревниво посматривать на своего ненаглядного Пашеньку…

Самое интересное, что матерные слова, щедро расточаемые героями, в произношении Павла звучали так, что даже девушки не чувствовали себя неудобно.

На середине второго тома Пашу уведомили, что завтра его выпишут. И тут случилось то, о чем Павел Борисович не мог забыть до последних дней своей жизни: бойцы упросили задержать его выписку до того дня, когда «Тихий Дон» будет прочитан до конца. Каждое свободное место было на строжайшем учете. Но главврач удовлетворил просьбу бойцов…

Через несколько дней Павел, не очень-то надеясь, что Монастырский действительно ждет его, отправился в театр. Вопросы: зачем его пригласили, для чего? – назойливо роились в голове, не получая, естественно, ответов. Но зайти надо, раз обещал. Может, удастся устроиться в театр слесарем или сантехником. Если нет, придется искать работу в другом месте. В городе ускоренными темпами восстанавливали разрушенную промышленность и железнодорожное хозяйство, работа вчерашнему «ремеслушнику» найдется. Хотя почему-то хотелось чего-то другого. Чего?.. И на этот вопрос ответ не находился…

С такими мыслями – Павел Борисович это помнил как сейчас – он вошел в здание театра на улице Коцюбинского. Отлично запомнилось и то, что странное отрешение от действительности, которое он испытывал, проходя мимо театра раньше, на сей раз отсутствовало, даже не напомнив о себе.

Но любопытство, естественно, наличествовало. Вопреки ожиданиям изнутри театр не произвел на него особого впечатления. Во всем – в обстановке и даже в воздухе здания, затхловатом и влажном, ощущался упадок, хотя театр пострадал не слишком. При немцах в нем давали концерты. Артисты приезжали из самой Германии. Театр походил на церковь, из которой выветрился молитвенный дух.

Монастырский действительно ждал Павла. С первого взгляда на него Павел определил, как этот человек устал и как в то же время одержим каким-то желанием. Каким? Это выяснилось очень быстро…

Не объяснив гостю, зачем пригласил его, Монастырский повел Пашу показать театр. Первое впечатление, увы, подтвердилось. Везде царило запустение. Но какие слова сыпались из уст Петра Монастырского: раек, галерка, партер, ложи, кулисы, рампа!..

– Все, все надо восстановить, и как можно быстрей! – воскликнул Монастырский по завершении импровизированной экскурсии и неожиданно огорошил: – Поможете мне?

Павел онемел. Помочь хорошему человеку он всегда был не прочь. Но каким образом? Он уверен был, что ему предложат работать именно слесарем или сантехником. Не просто же так в госпитале Монастырский дотошно выпытывал, чем он, Павел, занимался в прошлом.

Но то, что главреж озвучил на самом деле, огорошило теперь уж напрочь – предложил вступить в его труппу… актером!..

…Павел Борисович засмеялся, вспомнив, какое смятение возникло тогда в его душе, какие вихри забушевали. Все проблемы, даже и та, смутная, дававшая знать о себе исподволь, разрешились в одно мгновение. Воспоминание было таким пронзительным, что страдающий артист забыл даже на время о боли, беспощадно терзавшей его нижние конечности и от них растекавшейся по всему огромному телу…

В Луганском – тогда Ворошиловградском – областном драматическом театре Павел Борисович прослужил около двух лет – с середины 1944-го по середину 1946-го. Впервые в жизни – от Петра Монастырского – он получил урок воистину беззаветного служения делу, к которому был призван. Декорации оказались уничтоженными почти полностью. Не будем сваливать на немцев, они не тронули ничего из театрального имущества. Его растащили свои – мебель в обнищавшие жилища, декорации и запасы дерева – на топливо. Проблемой становилась горсть гвоздей, чтобы скрепить в одну остатки различных декораций… Все превозмогла железная воля Монастырского, его неугасимое желание как можно скорей восстановить театр, начать работать, вдохнуть в него жизнь, увидеть возвращение зрителей…

В спектакле «На дне» – вот как давно Павел Борисович встретился с драматургией Максима Горького! – поставленном Петром Монастырским во второй половине 1944 года, юный Луспекаев сыграл Алешку. А в спектакле «Под каштанами Праги», поставленном другом Монастырского Алексеем Гайдаровым по пьесе Константина Симонова, – Людвига, чешского подпольщика. Никаких свидетельств об этих спектаклях до нашего времени не дошло – минуло все-таки шестьдесят лет. Можно лишь поразмышлять о том, какими они могли быть. Начнем с выбора драматургического материала.

«На дне» – не странновато ли для 1944 года? Иного объяснения, что выбор определялся нищенским – в буквальном смысле этого слова – состоянием театра, я не нахожу. Остатков декораций, хватило, должно быть, лишь на то, чтобы выгородить на сцене интерьер московской ночлежки. Да и возрастной состав труппы оставлял, наверно, желать лучшего. Молодые и средних лет актеры кто погиб, кто еще воевал, остались пожилые, а то и вовсе старые. Но старый конь, как известно, борозды не испортит…

Можно предположить, что спектакль соответствовал по своему художественному уровню и тогдашним возможностям театра и тем требованиями, которые мог тогда предъявить зритель, изголодавшийся по родному Слову, вновь, после унизительных трех лет молчания, безбоязненно зазвучавшего со сцены. Наверняка возобновление работы театра явилось для города, пережившего оккупацию, праздником – праздником духовного очищения.

«Под каштанами Праги» – спектакль посложней по всем своим параметрам. Но коль скоро театр осилил его, можно предположить, что настойчивые усилия Петра Монастырского стали приносить плоды. В первую очередь, наверно, окрепло материальное положение. Доходы от спектакля «На дне» были такими, что позволили и закупить материалы для новых декораций, и укомплектовать труппу, как из вернувшихся актеров, так и из вновь приглашенных. Вновь приглашенные были вроде Павла Борисовича – из художественной самодеятельности, из страстных любителей сценического искусства, народные самородки, часто случайно открытые Монастырским и Гайдаровым. Театр, словом, стал оправляться. Павел видел это лучше многих – впервые в своей жизни он обитал не в родительском доме, не в общежитии РУ, не в партизанской землянке, не в палате госпиталя, наконец, а в гримуборной театра. Все, что в нем менялось, происходило у него на глазах…

Через два года Монастырский завел с юным Луспекаевым разговор о необходимости, если он решил стать актером, подумать об обучении этой профессии в специально созданных для этого учебных заведениях – в театральных училищах. Отлично сознавая, конечно, с каким редким талантом ему довелось встретиться, что он сам больше, чем смог, уже ничем не поможет ему и что Павел вряд ли вернется в его театр, если его совет осуществится, – а Монастырский не сомневался, что так оно и будет, – он, тем не менее, настойчиво рекомендовал Павлу поехать в Москву. От него юный лицедей, понюхавший уже сцены и навсегда «отравившийся» ее запахами, впервые услышал о Щепкинском театральном училище при Малом театре – легендарной «Щепке»…

Всякий раз, вспомнив об этом разговоре, Павел Борисович сравнивал себя с эстафетной палочкой, которую Монастырский передал Константину Александровичу Зубову, Зубов – Леониду Викторовичу Варпаховскому, Варпаховский – Михаилу Федоровичу Романову, а Романов – Георгию Александровичу Товстоногову… …Такой вот поток воспоминаний вызвал тот сон. Павла Борисовича удивило, как много всего запомнилось, с какими деталями и подробностями – безнадежно, казалось бы, закопанными в глубину подсознания. А досада, что не удалось досмотреть его, осталась и тлела, медленно остывая, еще несколько дней, пока сон, не повторившись, забылся.

Поделиться с друзьями: