Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— В документе сказано, — вступает Осиртовский, — что цели Ложе неизвестны. Но насколько можно судить по логике их действий… — Профессор замялся, подыскивая слова.

— Надеюсь, Вы понимаете, — поправляет Джеймс, — что фраза «их действий» весьма условна. Наши понятия, выражаемые местоимениями, существительными, глаголами или числительными вообще не применимы к Цивилизации.

— Спасибо за уточнение, Джеймс, — продолжает Осиртовский. — О подобных категориях действительно трудно рассуждать. Так вот, насколько можно судить, цель Эксперимента состоит в том, чтобы выяснить смысл страдания. Цивилизация ведь существует вне времени и пространства, ей неведомо становление. И насколько ей позволено, она экспериментирует с пространственно-временной формой сознания, с нами то есть, пытаясь выяснить, зачем понадобилось страдание. У них страдания нет, но его наличие в структуре мироздания их крайне интересует.

— Вы сказали «насколько ей позволено»… Кем позволено?

— Богом.

— Но ведь Вы атеист, насколько я помню.

Осиртовский делает глоток и ставит чашку на блюдце. Солнечный луч вспыхивает золотом в слабо заваренном чае. Некоторое время профессор сосредоточенно молчит, а затем произносит:

— Вы меня переубедили. Обратили, если хотите.

— Странно, — смущается Эдик, — мне казалось, это Вы меня обратили.

Молчание.

— Хотите ещё чаю? — предлагает Аднан.

— Нет, спасибо. У меня есть.

— Ваш реферат, — начал было Осиртовский и осёкся. Он явно не знает, с какой стороны зайти. — Ваш реферат тянул на диссертацию. И по охвату источников, и по стройности мысли — одним словом, работа в высшей степени профессиональная.

— Спасибо.

— Да нет же, дело не в этом, — профессор морщится, как человек, которому досаждают слепни. — Сквозь Ваш профессионализм, сквозь эту отстранённость беспристрастного наблюдателя в действительности проглядывала такая страстность, что я подумал невольно: «Боже мой, он как обиженный ребёнок доказывает Богу, что Его нет, что Он пустое место, что Он ничего не значит!

Осиртовский понижает голос и продолжает совсем тихо:

— Ваше отрицание Бога напомнило мне собственную молодость. Вот также я доказывал своему отцу, что он для меня ничего не значит. Обычная история… Он бросил мать, когда мне было четырнадцать. Ушёл к другой женщине… Я так и не простил, даже когда вырос, женился и стал сам изменять жене. Только после его смерти, только тогда я вдруг понял, что научная карьера, бесконечные эти публикации, семинары, доклады, степени, выступления, всё, решительно всё — поза… Да, я встал в позу перед отцом, которого ненавидел и любил, перед самим собой, силясь доказать собственную состоятельность…

Осиртовский стремительно поднимается со стула и подходит к окну. Молчит. Думает.

— Жизнь как поза… «Не может, говорил я себе, не существовать Бога, если человек способен так Его ненавидеть». Кстати, — профессор оборачивается к Эдику, — откровенность за откровенность: Вы его действительно ненавидели?

— Да. Бессильной жгучей ненавистью.

— Так я и подумал.

Осиртовский прошёлся по комнате взад и вперёд и снова сел в кресло:

— Я взял Вашу работу с собой в Петербург. Читал снова и снова. Потом пошёл в Эрмитаж, и вот там-то случилась разгадка. Рембрандт. Возвращение блудного сына. Жалкий. Оборванный. Вконец истощенный. Не имеющий сил даже для ненависти. Голодный. Да, голодный: с пустым желудком и опустошённой душой, с одним единственным желанием — съесть чего-нибудь и чтобы приласкал хоть кто-то, пусть даже ненавистный отец! Таким я предстал себе там. Но отца уже не было в живых, в руках я держал Ваш реферат. Он жёг мне пальцы. Я встал на колени перед картиной и взмолился как Савл: «Что повелишь мне делать?» Дальше всё произошло хрестоматийно: потянуло в церковь, пустые доселе обряды наполнились смыслом, каждая свечка и взмах кадила говорили о самом главном, что на скудном человеческом языке обозначается словом «любовь».

Эдик чуть не разрыдался от посетившего его прозрения: Любовь — вот что возносит его веру над всеми теориями, вот что делает её поистине вселенской и непреступной! В памяти оживают маленькие бабушкины руки, споро вышивающие алыми готическими стрелами по белоснежной скатерти: «Gott ist Liebe».

Бог есть любовь — Эдик верил в Него ребёнком и вот снова возвращается к Нему, блудный сын, промотавший имение отца в далёкой стране.

Бог есть любовь. Значит, верить можно, жертвенно и бездоказательно, так же как и любить. Ни инопланетяне, ни параллельные миры, ни перевоплощающиеся души, ни любая другая модная фантазия, обуревающая бедный человеческий разум, не в силах затмить Бога, который из чистейшей любви вошёл в зону страдания. В точке, где Бог становится человеком и предаёт себя грубой боли, прозаическому унижению, по бытовому, телесно — там жизнь, мысль и чувство достигают такого накала, что уже совершенно не важно, правда евангельская история или выдумка. В этом средоточии любви выдумка уравнивается с правдой, обретает способность пробуждать душу и вместе с ней повернуть время и историю вспять, сделать невозможное неизбежным.

Бог есть любовь — значит в Него могут верить все без разбора и всегда: преступники, инопланетяне, сумасшедшие, обитатели иных миров и дети. Конечно дети — те, кому ещё только предстоит повзрослеть, и те, что повзрослели. В конце концов, смысл взросления в том и состоит, чтобы вернуться к наивной детской вере, но вернуться сознательно, противостоя жизненному опыту. Вера — это воз-рождение!

— Спасибо, — шепчет Клаас, и слышит, как тикают часы на стене.

— И Вам, — отвечает Осиртовский.

В гостиной становится жарко, хотя окна открыты. Эльза принимается задёргивать шторы.

— Не надо, — просит Суортон. — Мы сейчас пойдём на воздух. Пусть в комнате будет светло.

Проходит минуты три. Будто по команде все встают и направляются к выходу. На душе легко и солнечно. Клаас идёт к машине с явным намерением ехать. Никто не утруждает себя формальностями, не предлагает задержаться, не желает приятного пути и скорой встречи. Эдик садится за руль и хочет захлопнуть дверь, но медлит:

— Тогда, что же… — начинает он, но, передумывает и, снова берётся за ручку.

— Спрашивайте лучше, — удерживает его Аднан. — Потом будете ненужными вопросами мучиться.

— Ну а если допустить, что Вы и впрямь косвенно вершите судьбы мира, — Клаас обращается ко всем и ни к кому в отдельности. — Значит двухдневные беседы — не более чем спектакль? Настоящий сценарий уже написан?

Аль Балазури улыбается.

— Сергей Павлович намекнул Вам, что в Ложу могут войти только мыслящие люди и искрение. Но он не успел сказать о том, что всякий член Ложи во все времена добровольно соглашается жить как бы двойной жизнью, соглашается на раздвоение личности.

Эдика обескураживает манера, в которой сириец говорит о Ложе. Так обсуждают что угодно: новые условия тендера, таможенные пошлины, план зачистки, но не тайное общество, связанное с инопланетным разумом и имеющее за спиной пять тысяч лет истории.

— Каждый член Ложи проживает свою человеческую жизнь. Мы можем и должны придерживаться разных, порой противоположенных позиций. Ложа — это оборотная сторона сознания, к которой не стоит обращаться иначе как по зову самой Цивилизации. Как только человек теряет способность отделять в себе одну личность от другой, он теряет с Ложей связь. Таковой больше не представляет интереса для Цивилизации, потому что перестаёт быть человеком и превращается в сверхчеловека, или полубога, как говорили язычники. Цивилизации же нужны люди, а не полубоги.

— Я не верю в Цивилизацию, — несколько виновато признаётся Эдик. — Не хочу скрывать своего отношения, потому что проникся к Вам, ко всем, глубокой симпатией. Не знаю, зачем Вам это… Но в любом случае, спасибо за всё.

— Вы забыли дневник, — Джеймс с улыбкой протягивает Клаасу тетрадь.

— Ах, да! Спасибо. А то пришлось бы возвращаться. По такой дороге — удовольствие ниже среднего.

Клаас кладёт драгоценную тетрадь в сумку, предварительно проверив, не выпала ли дюреровская гравюра.

Поделиться с друзьями: