Пепел на раны
Шрифт:
— Вам, Поливода, тоже предстоит поработать, — вывел его из задумчивости голос Зельбсманна. — Я прикинул и решил пойти навстречу вашим хорошим начинаниям. Действительно, с какой стати село должно из-за кого-то умирать? Сделаем так. Операция на хуторах идет, остановить ее невозможно. Кто виноват, а кто нет — на том свете встретятся и выяснят между собой. Хотя должен, пан Поливода, оговориться: виноваты все, в том числе и вы. Разве справедливо винить только тех, кто в партизаны пошел? Или кто кусок хлеба им давал? А сосед куда смотрел? То-то и оно! Но сделаем скидку на забитость волынского мужика: моя хата, мол, с краю. Ну, крайние хаты, предположим, горят! — засмеялся Зельбсманн, — думать поздно. Но все-таки сделаем скидку на забитость волынского крестьянина, тех, кого еще не коснулась господня десница. Так вот, пан Поливода. Народ будут сгонять сюда, в центр, видите, парни уже ров размечают. Попытайтесь все же помочь землякам. Возьмите несколько своих людей, обойдите по крайней мере ближайшие хаты. И передайте следующее: кто появится с белой повязкой на рукаве — знак признания немецкой власти, — он и его семья может рассчитывать на помилование. Понятно? С белой повязкой! Много вам сейчас не успеть, первую партию все равно расстреляем в порядке предупреждения, назидания наследникам, а другим группам можете объявить: белая повязка на рукаве, на левом или на правом — значения не имеет. Понятно? Таким образом, вам останется кем управлять, и это также будет служить круговой порукой, как и ваш план. Собственно, операцию отменить нельзя, она расписана по нотам и минутам, она неотвратима, как судьба. Тем, кто в списках, пощады, безусловно, никакой, все абсолютно справедливо. Согласны? Действуйте!
— Мюллер! — затем негромко позвал Зельбеманн, и к машине подбежал офицер. — Давайте сигнал и начинайте.
Зашипела, взлетая в небо, ракета, но Андриан Никонович продолжал стоять на месте.
— Но ведь, пан…
— …полковник, — подбодрил Зельбсманн.
— Но ведь, извините, пан полковник, — никак не мог выразить мысль Поливода, — эта белая повязка… все напялят, иной для видимости, откуда нам известны все подпольщики и активисты, да еще и те, кто пособляет партизанам? Им что: напялят для видимости, а потом снова за свое?
— Не беспокойтесь. Это уже наши заботы. Ваше дело — довести до сведения: белая повязка на рукаве — пропуск в этот мир, потому что для меня в данный момент Залесы — мертвые.
Такой развязки Андриан Никонович Поливода и вовсе не ожидал. «Может, это я к старости сделался таким тупым, — думал он, никак не решаясь тронуться с места. — И почему-то стою, когда задание ясно. Как ясно? То собираются всех расстреливать, то белая повязка… Если уж всех, значит, всех, а потом пусть действительно на том свете выясняют между собой. А он возьмет да расколет мне сегодня село на мертвых и живых, и за свой страх, за испуг, за унижение живые из тех белых повязок совьют веревочку — что будь здоров, всю семью выдержит. А ему что? Он сядет и укатит.
И все же мое дело — исполнять! Леший его знает, пусть они сами голову ломают. Я не знаю, почему солнце всходит каждое утро, но знаю, что оно есть и взойдет, зачем тогда мудрствовать? Исполнять!»
— Своих родственников тоже не забудьте предупредить! — крикнул вслед ему Зельбсманн.
Светало быстро, Андриан Никонович не успел заметить, как утро сменялось днем. На хуторах гремели выстрелы и плыл дым. Полицаи, рывшие большой прямоугольный ров — страсть, как много их согнали, — спрятались почти по пояс. А ему кажется, будто стоит здесь сутки.
— Пошли со мной, — приказал Поливода своим залесским полицаям. Уцелев в мае, они просидели лето дома, ни во что не вмешиваясь, каждый занят собой, такие же лодыри, как и их комендант, поди, и винтовки поржавели, зачем, скажи, таких в полицаи набирают? Лишь бы для счета, — записался, сволочь, знать, дела делай, а не бока на печке пролеживай. Потому партизаны о них и забыли, что живут и голоса не подают. Так бы, наверное, и дольше жили, но теперь, когда сила прибыла, выползли, вишь, и винтовки среди кочерег отыскали, лихорадка б тебя взяла, кусок побольше урвать не терпится, с такими повоюешь…
— Да живо! — заорал, давая выход злости. — Я вас, хлопцы, приучу к порядку, нагулялись, теперь получайте! Думали, вас сие минует? На готовенькое захотелось?
— Дядько, вы о чем? Здесь такое делается, а вы?.. — оправдывались полицаи. — Вы разве не знаете? Такое было… Да и вы сами…
— Помолчите лучше… объездчики.
— Команды-то не было! — не выдержав, огрызнулся Конелюк.
— Поступит! Команда поступит! Не придется больше за чужой спиной прятаться.
— А куда мы идем?
— Для начала хотя бы и в эту хату.
— К Ваньке Явтушику? — не поверили полицаи.
К нему, к Ивану Явтушику-таки, в первую очередь вел полицаев Андриан Никонович, хотя почему именно сюда, и сам не знал, можно было бы заглянуть и в соседние хаты, к более пристойным людям, как-никак, Ванька Явтушик считался последним человеком в селе, горьким-прегорьким пьяницей, голым-голюсеньким, пропил все, что мог, мог бы и душу, но ее не вынуть, мог бы и хату, но ее с места не сдвинуть, дети голые, жена голая, только стыд тряпьем прикрывает. Но-таки к нему первому шел Андриан Никонович.
«А мне какое дело? — подогревал себя. — Сказали, я выполняю, а то, что первым иду к Ваньке, так ведь не было обусловлено, кому сообщить первому, да и белая повязка, скорее всего, подвох, немец не такой дурак, чтобы протягивать соломинку утопающему, а что за этим, я и знать не желаю, просто скажу Ваньке первому — пусть спасается».
В хате у Явтушика было тихо и пусто. Иван сидел на единственной скамейке, за непокрытым столом, жена, свесив ноги, — на голой лежанке, на печи прятались дети — сидели, словно кого-то ожидали, или о чем-то совещались, или стерегли, когда из угла появится буханка хлеба, на гостей и внимания не обратили.
— Доброго здоровья, хозяин, — неожиданно для самого себя поздоровался Андриан Никонович.
Ему никто не ответил, все только чуть заерзали.
— Иван, эй, Ванько! — глухо, как в бочке, раздался в пустой хате голос Кухаря, — самогон пришли искать. Вставай, лучше покажи по-хорошему.
И заржали, дураки, переглядываясь между собой.
— А ну, замолчите! — приструнил Поливода. — Спятили? Идите на улицу, проветритесь.
И они, молча толкаясь в дверях, быстро ушли.
— Ну, вот, Иван, — сказал Андриан Никонович и присел на другой конец скамейки.
— А-а, Андриан Никонович, — улыбаясь, поднял голову Явтушик, — родненький наш, благодетель, уже пришел…
— Жить хочешь? — напрямик спросил Андриан Никонович, видя, что все бесполезно. — Не куражся, лучше скажи, жить хочешь?
— Хочу, ой, хочу, и горилки хочу, — пританцовывал перед ним Явтушик, как будто собирался пуститься в пляс. — Почему бы и нет, почему бы и нет…
— Немцы приехали село жечь, — сказал Андриан Никонович, — народ до корня, всех… Ну, если и останется, то малость…
Но и на это Явтушик не среагировал.
— Коль всех, так всех, нам без разницы, перед богом все равны, и пьяница Ванька, и староста Андриан, все равны. — И дурачок продолжал пританцовывать, а дети, вытянув шеи, смотрели не на него, Поливоду, а на отцовские выкрутасы. — А какое мне дело до всех? — вдруг остановился Явтушик, даже взгляд его, кажется, просветлел. — Какое мне дело к другим, мой хороший? С Ванькой все не пили. Ванько пил один… разве что иногда с женой. Ванько за себя отвечает, а тут завели: все-все-все, — замахал руками Ванька, будто это не он мгновение раньше говорил обратное.