Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переговоры

Делез Жиль

Шрифт:

В «Логике смысла» я испробовал что-то вроде серийной композиции. Но книга «Тысяча плато» гораздо сложнее: дело в том, что «плато» — это не. метафора, это зоны постоянного изменения, это словно круги, которые каждый прослеживает или проходит в определенной области и которые являются знаками и того и другого. Это индийская или генуэзская композиция. Здесь, как мне кажется, мы ближе всего подошли к определенному стилю, т. е. к определенной политональности.

— Литература всегда присутствует в ваших работах, почти параллельно с философией в «Представлении За-хер-Мазоха», в маленькой книге о Прусте (которая постоянно расширяется), в большой части «Логики смысла», как самой книги (о Льюисе Кэролле), так и приложений (о Клоссовски, о Мишеле Турнье, о Золя), в книге о Кафке, написанной вместе с Гваттари как продолжение «Анти-Эдипа», в разделе ваших диалогов с Клер Парне («о превосходстве англо-американской литературы»), в значительном числе фрагментов «Тысячи плато». Список длинный. И вместе с тем здесь нет ничего подобного тому, что происходит в большинстве ваших книг о кино, в меньшей части «Логики смысла», начиная с единственной работы о живописи: упорядочивания, рационализации определенной формы искусства, определенного уровня выражения. Не потому ли, что литература слишком близка к философии, даже к ее способу выражения, она не может не сопровождать изменения вашего пути в целом? Или это вызвано иными причинами?

— Я не знаю, не верю, что может существовать это различие. Я мог бы мечтать о совокупности исследований под общим названием «Критика и клиника». Это не значило бы, что великие авторы, великие художники были больны даже возвышенными, сублимированными заболеваниями. Это не значило бы искать у них знаки неврозов или психозов как тайну их творчества, как шифр к их произведениям. Они — не больные, они, наоборот, врачи, и довольно специфические. Почему Мазох дает свое имя извращению, старому как сам мир? Не потому, что он сам «страдает», а потому, что он обновляет его симптомы, он составляет его оригинальную картину, превращая договор в его главный признак и связывая поведение мазохиста с положением этнических меньшинств и с ролью женщин в этих меньшинствах: мазохизм становится актом сопротивления, не отделимым от юмора этих меньшинств. Мазох — великий симптоматолог. У Пруста предметом исследования стала не память, а все виды знаков, природа которых раскрывается по образцу кругов, способ их эмиссии, материю, режим существования. Исследование — это всеобщая семиология, симптоматология миров. Работа о Кафке является диагностикой всех дьявольских сил, которые нас поджидают. Ницше говорил, что художники или философы — это врачи цивилизации. Поэтому неизбежно, что они не интересуются слишком психоанализом, если только в крайнем случае. В психоанализе есть такая редукция тайны, такое непонимание знаков и симптомов, что все возвращается к тому, что Лоуренс назвал «маленьким грязным секретом».

Это не только вопрос диагностики. Знаки отсылают к образу жизни, к возможностям существования, это симптомы исчерпанной или брызжущей от избытка жизни. Но художник не может довольствоваться исчерпанной жизнью, своей личной жизнью. Он не пишет о своем «Я», о своей памяти и своих болезнях. В акте письма есть попытка сделать из жизни нечто сверхличное, освободить жизнь из тюремного заключения. У художника или философа часто хрупкое и слабенькое здоровье, слабый организм, нарушенное равновесие, у Спинозы, Ницше, Лоуренса. Но не смерть их ломает, это, скорее, избыток жизни, избыток того, что они видели, испытали, о чем мыслили. Жизнь слишком велика для них, но именно им «близок знак»: конец Заратустры, пятая книга «Этики». Пишут для людей грядущего, у которых еще нет языка.

Творить — значит не общаться, а сопротивляться. Есть глубокая связь между знаками, событием, жизнью, витализмом. Мощь жизни не является органической, она может находиться в линии рисунка, в письме, в музыке. Это органы умирают, но не жизнь. Нет произведения искусства, которое не указывало бы на выход к жизни, не прослеживало бы дорогу между улицами. Все, что я написал, было виталистично, по крайней мере я на это надеюсь. Все это способствовало созданию единой теории знаков и события. Я не верю, что эта проблема ставится иначе в литературе и других искусствах, просто у меня не было возможности сделать такую книгу о литературе, какую бы мне хотелось.

— Заметим, что психоанализ, хотя и в странной форме, встречается еще в «Различии и повторении» и в «Логике смысла». Начиная с «Анти-Эдипа», первого тома «Капитализма и шизофрении», он становится несомненным врагом, которого следует уничтожить. Но, еще глубже, он с этих пор остается видимостью par exellence, которую следует разрушить, чтобы быть в состоянии мыслить о чем-то новом, чтобы начать снова мыслить. Как это произошло? И почему «Анти-Эдип» был первой большой книгой после мая 1968-го, возможно, его первым истинно философским манифестом? В этой книге говорится прямо и сразу же, что будущее не связано с каким-либо синтезом фрейдомарксизма. Она освобождает от Фрейда (и от Лакана с его структурами), подобно тому как «новые философы», как считается, освободят вскоре от Маркса (и от Революции). Как вы воспринимаете эту странную аналогию?

— Любопытно, что не я вывел Феликса из психоанализа, это он меня вывел. В моем исследовании о Мазохе, затем в «Логике смысла» я еще верил, что получил результаты, распространяющиеся на ложное единство садомазохизма или даже на события, которые не соответствовали психоанализу, но могли бы с ним примириться. Феликс, напротив, был и оставался психоаналитиком, учеником Лакана, но учеником, похожим на «сына», который знает, что примирение уже невозможно. «Анти-Эдип» был единственным разрывом, начиная с двух тем: бессознательное является не театром, но фабрикой, производящей машиной, бессознательное не бредит о папе-маме, оно бредит о расах, о племенах, о континентах, об истории и географии, всегда остается в социальном поле. Мы искали имманентную концепцию, имманентное использование синтезов бессознательного, определенный продуктивизм или конструктивизм бессознательного. Тогда мы заметили, что психоанализ никогда не включает в себя того, что желают сказать под неопределенным артиклем (какой-то ребенок…): какое-то становление (становления-животные, соответствия с животным), какое-то желание, какое-то высказывание. Наш последний текст о психоанализе посвящен Человеку-волку, в книге «Тысяча плато»: о том, что психоанализ не способен мыслить множество или многообразие, стаю, а не единственного волка, груду костей, а не единственную кость.

Психоанализ казался нам фантастическим предприятием, загоняющим желание в тупик и мешающим людям говорить то, что они должны сказать. Это было предприятие, направленное против жизни, песнь смерти, закона и кастрации, жажда трансцендентного, некое жречество, некая психология (в том смысле, что психология есть только у священника, у жреца). Если эта книга имела какое-то значение после 68-го, то на самом деле потому, что она решительно порывала с фрейдомарксизмом: мы стремились не примирить или распределить его уровни, но, наоборот, в соответствии с логикой этого течения разместить в том же плане некое производство, в одно и то же время и социальное, и связанное с желанием. Бред действовал в реальности, мы не знали другого начала, кроме реальности, воображаемое и символическое казались нам ложными категориями.

«Анти-Эдип» был однозначностью реального, чем-то вроде спинозизма бессознательного. Так, я полагаю, что 68-й год был даже открытием. Те, у кого есть ненависть к 68-му или кто оправдывает его отрицание, считают, что все это было символическим или воображаемым. Но как раз таким он не был никогда, он был чистым вторжением реальности. Во всяком случае я не. вижу ни малейшей аналогии между демаршем «Анти-Эдипа» в отношении Фрейда и демаршем «Новых философов» в отношении к Марксу. Я был бы в полной растерянности. Если в «Анти-Эдипе» есть претензия на критику психоанализа, то она производна от концепции бессознательного, которая, плохо или хорошо, но детально изложена в этой книге. В то же время новые философы, когда они разоблачают Маркса, не предпринимают никакого нового анализа капитала, который у них вообще таинственным образом утрачивает всякое существование, они разоблачают последствия сталинской политики и этики, которые, как они предполагают, вытекают из Маркса. Они, скорее, ближе к тем, кто приписывал Фрейду безнравственные последствия его учения: это ничего общего не имеет с философией.

— Вы постоянно ссылаетесь на имманенцию: это, кажется, ваша самая излюбленная мысль, мысль без непоследовательности и отрицания, мысль, систематически устраняющая всякую видимость трансценденции, какого бы рода она ни была. Хочется вас спросить: это действительно так, и как это возможно?* Поскольку, несмотря на эту обобщенную имманенцию, ваши понятия остаются частными и локальными. Кажется, что, начиная с «Логики смысла», вы были озабочены производством целой батареи концептов вместе с каждой новой книгой. Разумеется, можно наблюдать и их миграции, совпадения. Но, в более глобальном плане, словарь книг о кино не является тем же, что и словарь «Логики смысла», а последний не совпадает со словарем «Капитализма и шизофрении» и т. д. Как если бы вместо того, чтобы появляться вновь с целью уточняться, усложняться, утончаться, возрастать, если можно так выразиться, по отношению к самим себе, ваши концепты должны были всякий раз формировать свое собственное тело, такое специфическое изобретение. Не предполагает ли это, что им несвойственно какое-либо возобновление в рамках общей формулировки? Или речь идет только о том, чтобы сделать величайшее открытие, не предвосхищая его заранее? И как это примиряется с имманенцией?

— Составить план имманенции, исследовать поле имманенции — все авторы, которыми я занимался, делают это (даже Кант, когда он разоблачает трансцендентное использование синтезов, но он исходит из возможного опыта, а не из реального эксперимента). Абстракция ничего не объясняет, ее саму следует объяснить: нет ни универсального, ни трансцендентного, ни Единого, ни субъекта (ни объекта), ни Разума, есть только процессы, которые могут быть процессами унификации, субъективации, рационализации, но ничем более. Эти процессы происходят в конкретных множествах, именно множество является тем началом, где что-то происходит. Именно множества населяют поле имманенции, подобно тому как племена населяют пустыню, но она не перестает быть пустыней. И план имманенции должен быть построен, имманенция — это конструктивизм, и всякое значимое множество является частью этого плана. Все процессы совершаются по плану имманенции и в каком-то значимом множестве: унификация, субъективация, рационализация, централизация не обладают никаким преимуществом, часто именно тупики или преграды препятствуют возрастанию множества, продлению и развитию его линий, производству нового.

Когда обращаются к трансценденции, останавливают движение, чтобы ввести какую-либо интерпретацию вместо эксперимента. Беллур [81] прекрасно показал это на примере кинематографа, на примере потока образов. И действительно, интерпретация всегда проводится от имени какой-то вещи, которой, как предполагают, недостает. Единое — это и есть как раз то, чего недостает множеству, как субъект — это то, чего недостает событию («дождь идет»). Разумеется, существуют феномены отсутствия, но только в зависимости от абстрактного, с точки зрения некоторой трансценденции, даже если это трансценденция какого-либо «Я», всякий раз когда есть помеха конструированию плана имманенции. Процесс — это становление, но он считается таковым не в силу результата, которым он завершается, а в силу качества его протекания и его непрерывной мощи: таким является становление животного или несубъектная индивидуация. В этом смысле мы противопоставляем ризому деревьям или, скорее, процессам разветвления, представляющим собой временные границы, у которых останавливается ризома и ее трансформации. Нет универсального, есть только сингулярное. Концепт не является универсальным, но представляет собой ансамбль сингулярностей, каждая из которых существует по соседству с другой. Вернемся к примеру ритурнели как концепта: он связан с территорией. Есть ритурнели на самой территории, а также те, что ее маркируют; а также когда мы пытаемся вернуться к этой земле и когда испытываем страх по ночам; и еще когда мы покидаем ее, «прощай, я уезжаю…». Здесь уже есть три различных позиции. Но в таком случае все дело в том, что ритурнель выражает напряженное отношение к чему-то более глубокому, и это — Земля. Пусть так, но Земля — детерриториализирована, она неотделима от процессов детерриториализации, которые являются ее ошибочным движением. Вот ансамбль сингулярностей, которые длятся рядом друг с другом, это концепт, отсылающий к событию как к таковому: романс. Пение поднимается, приближается или удаляется. Это то, что происходит по плану имманенции: множества заполняют его, сингулярности соединяются, процесс или становление развивается, интенсивность возрастает или падает.

81

Раймон Беллур (род. в 1939 г.) — кинокритик.

Поделиться с друзьями: