Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:
25. VIII.42
Ах, как счастлива я тобой, милый Ваня!
Тебе лучше? Нервы лучше? Как радостно, что писать хочется! Какое это мне солнце! Не укоряй меня, Ванечек, что я «накручивала» будто. Если бы я тебе твои письма переписала, то ты бы понял, что я могла так мучиться. И, вот именно, — (как и ты мне говоришь): перенеся на себя: что бы ты почувствовал, если бы… и т. д.
Но довольно, право, довольно! Пойми одно: что ты выдумываешь относительно Швейцарии? Если я писала, что поеду туда-то и туда-то, то совсем это не значит, что тебя я «исключаю» из своей души. Какие глупости! Но, Ванёк… подумай: когда бы я ни писала тебе, что я приеду к тебе, ты меня всегда мягко отклоняешь. Ведь правда? И в 1940 ты так вдруг «испугался» моего появления… Я уж больше об этом и не рискую. Это все от тебя зависит, хочешь ли ты вместе со мной побывать и в Швейцарии. А почему я хотела бы туда, — об этом писать трудно. И не значит, что я с тобой не считаюсь. Никак не значит! Это все в связи с родным. А я очень хочу домой. Необъяснимо. Это должно быть! Но трудно писать. Да, _к_а_а_а_к_ бы мы с тобой говорили… Как поняли бы друг друга! —
Ванечка, оставь думы о «ревности» И. А.! У него ко мне чисто-отеческие чувства, а м. б. и еще менее нежные. Я ему от октября ничего не писала. И нет у меня потребности пока. И не читаю его. Как-то недавно с нашим гостем мы перелистали кое-что из его книжки, знаешь, мелкие популярно-философские наброски (по-немецки), — и там есть: «Die Liebe» и «Die wahre Liebe»468. Я прочла вслух, а гость мой, — очень почитающий И. А., его слушатель, вдруг замахался: «Ой, ой, оставьте, О. А.! — Да разве можно _т_а_а_к, да разве можно о любви так философски-схематично трактовать?! Нет, нет, художественный образ, — мне показать бы только мог любовь в слове, но нет, не это же». И помолчав: «… мне это напоминает известное о дверях рая… знаете? Если бы после смерти и попав на небо мы увидели 2 двери с надписями: на одной — „Рай“, а на другой „Лекция `О Рае`“, то наш народ пошел бы во вторую дверь, говорит Keyserling»469. Удивительно! Я подумала, что как бы чудесно было, если бы ты в этом разговоре был! Я защищала все же книжку, ибо написана она для широкой публики, и для таковой дает очень много. Многие ведь примитивного не знают в жизни… Ванька, как смел ты мне глупости писать о моем отношении к тебе в сравнении с И. А.? Ну… что я скажу? Ты (?) мне «мало даешь от духа»? А что же ты мне даешь тогда? А ну-ка ответь! Ну, сам видишь, что «зарапортовался». И еще: я не отбрыкиваюсь от твоих подарков, как… от _т_в_о_и_х, но просто как от роскоши. Понял? У меня много переживаний… ах, Ваня! Не могу я беззаботно наряжаться. От тебя мне все радостно, только не боль твоя. Господи, если бы, ты был всегда здоров! Берегись же! Ты спрашиваешь что у меня еще «не все в порядке», — кровь не совсем еще в порядке, т. е. все еще повышена Blutsenkung. Как объяснить по-русски? Скорость снижения (упадания) красных кровяных шариков. Была сперва очень высока, а через месяц значительно стала лучше, но не совсем. М. б. это сильное малокровие. Я чувствую себя хорошо. Но очень устала за последнее время. Было много разного люда, я даже рада была, что не имела времени остаться наедине со своими тогдашними думами. Теперь я рада, что отдохну. Только тревожит мама — ей нездоровится что-то. Тоже переутомилась? Не знаю.
Но посуди: 10-го авг. 2 гостя к обеду и чаю. 11-го 2 гостя к завтраку и чаю. 12-го 1 гость к завтраку, 15-го друг наш и Сережа до 17-го, 18-го — гостья к обеду и чаю, 19-го мы говели, 21-го один мальчик на несколько дней с ночевками. 22-го друг наш, а 23-го Сережа и еще двое русских инженеров из Гааги. Эти последние уехали, а те 3-ое остались до 24-го. Подумай, сколько обедов и т. п., и еще диета строгая для больного. Опять у него боли. Вчера я брякнулась в кровать, когда все уехали, спала часа 3 подряд и не могла опомниться, когда мама разбудила к чаю. Сегодня опять одна гостья к обеду и чаю. Это воскресенье кажется никто, кроме С., впрочем, м. б. приедет дней на 10 матушка. Но это не помеха — она уютная и все еще сама же делает.
Масса работы с зеленью. Огород полон — надо все убирать, варить, солить. А мне так хочется побыть с тобой! И я обожаю работать на огороде, тогда я все забываю, вся в мечтах и думах. Вчера я получила твое письмо прямо на дороге, прошла в сад и, сев на ворохе сухой горошкиной тетивы, читала его. А какое было чудесно освещение: шла огромная туча с юго-запада, сизая, сизая, а по этой серости отливало желтым каким-то жаром, от последних еще лучей солнца. Зловеще шла туча. Было томительно жарко, пахло густой травой, парило. Ветра почти не было. А потом подуло, понесло и… пронесло мимо… Только чуть-чуть брызнуло. Ах, как я с тобой была! А сегодня! Я всякую секундочку с тобой… Мне так весело было под солнышком сегодня рвать всякую зелень! Я была в открытой кофточке, — вся будто золотая она, я люблю этот цвет. Жгло солнце. Щиплет сейчас и шею и руки. Моя гостья была со мной, что-то мы говорили, а сердце все о тебе пело. Знаешь это? Так волнующе… Это тайна! Говоришь о пустом, или далее о важном, а на душе… все одно, одно… совсем другое! Знаешь? Стало так жарко, что я переоделась в совсем простое платьице, ах, да то, в котором я под деревом снята470. Все зелено, зелено, горит изумрудом. А небо!.. И в нем… ласточек так много вьется вокруг колокольни. А в тополях, уж вот сколько дней, идет немолчный гомон и свист скворцов, должно быть молодые. И кажется, что весна.
Я люблю тебя, Ванечка, Иван мой, мой чудесный Иван Сергеевич! Тоник, глупый Тонька! — Поздно, кончаю, иду спать. Хочется продолжить о рассказе… Скажи, Ванюша, он тебя не очень разочаровал? Можно мне все же писать — пробовать? Ответь? Прямо — честно скажи: ты лучше ждал? Скажи! И еще одно: мне не писать тебе часто? Ответь. Тебя м. б. это отбивает от работы «вплотную»? Скажи тоже! Непременно ответь! Я это пойму! Как хочу быть с тобой, когда ты пишешь. Нет, не мешать тебе, а просто… затаить дыхание. Какие должно быть чудные это будут вещи… Знаю, что буду плакать над красавчиком твоим отцом и над мальчиком-Ваней! — Но, довольно… пока. Спокойной ночи! Руки в креме, перо не пишет, измазала бумагу!
Утро… 26-го, чудное, солнечное утро… И 2 письма твоих. На них отвечу после… Сейчас спешу послать девчонку на почту, а то ты заждешься. Вань, какая глупость: считаю тебя за «ветрогона»… Нет, но я так страдала, думая, что ты, как раньше самым искренним, честным образом меня любил, так теперь почему-то так же искренне разлюбил, или… притупился ко мне… Я не «накрутила», Ванюша, поверишь м. б., если скажу, что даже говеть стала, чтобы утишить себя. _Э_т_и_м_ я не шучу.
В том-то и был мой ужас, что я _в_е_р_и_л_а_ и ничем не могла себя успокоить. Отчего это? Не знаю, Ваня, м. б. потому, что я мало ценю себя как человека. Я не считаю возможным, что кто-то меня так прочно мог бы полюбить. Я мучаюсь теперь своим рассказом. Ванечка, я тебе верю, конечно, не смей говорить глупости: «меня не уважаешь…» Но я всегда думаю: он меня не видел, он ни одной моей вещи не видел, ни рисунка, ни рассказа. А этот — первый, он… ты лучшего ждал? Скажи правду! Могу ли я? Я хочу. О лике471 выходит глупо. Если бы я могла все тебя спросить! Понимаешь, я люблю ту девочку, (т. е. ее надо любя показать), которая расскажет ее «в_и_д_е_н_и_е» Лика. И я так вижу, так чувствую… Я не могу дать от себя. Это такое… такое тайное… Не могу за свое давать. Дам от другой… И хочу, чтобы ей верили, ее любили, приняли достойно ее рассказ. И как трудно это. Я создала себе эту _Н_и_н_у (* Нина — моя подруга, Святая душа, умерла. Она — вся порыв, вся молитва, вся радость и смех, особенный смех. А глаза! У нее было видение… и какое!), — отчасти от одного образа, отчасти просто из сердца. Я ее так хорошо вижу… Смешно же давать ее мне, — женщине? Я хотела бы писать от имени мужчины, о ней! Можно? Я представила себе: что было бы, если бы я стала писать от себя в женском роде? Глупо. К женщинам относятся полусерьезно. Я бы не хотела в этом рассказе. Да, пусть Нина расскажет все сама, но ее рассказ пойдет через какого-нибудь «него». Ну, скажем, художника. Я хочу очень просто: в разгроме, в революционной художественной школе эта Нина с ее «странной» конкурсной работой. Окружение: бездарь и футуристы. Несколько человек «старого» направления. Из них и художник-рассказчик. Поневоле, эти 4–5 человек знакомятся ближе. Случай наталкивает их на разговор. Нина сперва не замечена, но вдруг она «открывается» в самом неожиданном свете. Ее рассказ. Не хочу давать никакой любовной нити во встрече художника и Н[ины], — его _о_ч_а_р_о_в_а_н_н_о_с_т_ь_ только этим отсветом видения. Как ты думаешь? Мне трудно давать все от себя… Это уж слишком все мое. И не хочется ломать «околесицу». Я не знаю… Я начала, но начала как бы о 2-х подругах. Как будто я встретила Нину. Но я не думаю, что будет убедительно, когда всюду будет: «я сказала, увидала, подумала». Или это предрассудок? Почему наш друг сказал, что я «одарена». Чем? Откуда он? Я была в такой хандре и все о смерти думала. Сказала: «я так слаба в жизни (духом), что мне кажется, что это самое естественное, если я уйду со сцены». Он долго молчал и потом: «я думаю вот, О. А., откуда это у Вас могло взяться, — я всегда чувствую, что Вы как раз очень сильны, — очень ярки. Как личность ярки». Ну, почему же я своей ничтожностью так страдаю?? Скажи ты мне! Ванёк, если ты приедешь, сколько тебя спрашивать буду всего! Приедешь?! Я всего боюсь теперь, боюсь событий. Когда я была в Arnhem’e, то нашла чудесный для тебя Hotel. У Сережи тесновато тебе бы было. Ты простор любишь.
Hotel тот стоит в парке, тянущемся на километры. Чудный вид. Шикарный, белый дом. И воздух дивный. Будь здоров! Это главное.
Я не могла достать твоих вещей на голландском, — жду Фасю с дачи и возьму «Человека», чтобы увидеть как перевели. Кто такая Козлова? Вань, твою конфетку я слизнула. Разве у вас свободно можно купить конфет? У нас все на пайке. Но достаточно. Целую тебя и крещу. Тороплюсь. О.
[На полях: ] Ванечек, пиши на меня прямо. Лучше. Все равно у нас подают заказные всякому. «Глава дома» может расписываться за всех по здешнему обычаю. Все 3 последних письма получил А. Пиши спокойно на меня.
О нервной системе очень интересно, знаю… Vagus и Sympaticus. Я от vagus’a, т. е.: «vagus-betont»472. A ты?
193
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
26. VIII.42 2 дня
Дорогая моя Олюночка, светом было мне твое письмо с вьюнком… — оно такое же _т_и_х_о_е_ и светлое, как этот милый цветочек конца лета, начала осени. До глубокой осени цветет он. Ты выбрала самую нежную расцветку. Я еще люблю густые, синие колокольчики. Как хороши эти тихие цветы, эти немые — и такие молчаливо-звонкие колокольчики!.. — до полудня только живут. Люблю их таинственное рождение (ночное!), их детство (раскрывание до полудня!)… — будто живого фарфора винтики… — они, как-будто, _в_д_р_у_г_ расцветают в колокольчики… часы их немой жизни, и вот, уже скручиваются снизу, и вот — бутылочки… падают. С каждым днем их все больше, больше. Вьюнок, «ипомэа»…[218] — родня нашей придорожной повилике, чуть горьковатым миндалем дышат, и — чуткие! — закрываются к дождю. В синих вьюнках что-то церковно-строгое. И все они — целомудрие. Как чутко послала ты мне нежность эту! Поцелуй за меня их, малюток, — винтики, колокольца, бутылочки… люблю их, как душистый горошек, как аромат лупина, напоминающий мне чуть-чуть… флер-д’оранж.
Ах, Олёк… какая же ты издерганная, _в_с_е, _в_с_е_ наизнанку вывертываешь в моих письмах! Сколько мне горечи от этого твоего надрыва. Я через силу писал тебе, не хотел тревожить молчанием, говорить о недомоганиях… — и не мог не писать, и потому — были перерывы. Да, я мог ждать и тяжелого поворота в болезни, — и это меня угнетало. Найти тебя, — _с_в_е_т_ встретить в моем мрачном житии… — и — утратить! О, как угнетало это. И я, стиснув зубы, таил в себе. Открытка — это уже почти мое отчаяние, я уже не смел таиться. А ты _т_а_к, — лично! — поняла ее! Я не помню, кчему я написал, что «мог бы легкую и удобную жизнь устроить…» — это не к настоящему времени относится… и эти определения — «удобную и легкую» — не на мой взгляд, а на _о_б_щ_и_й. Иначе я, конечно, устроил бы. Ты тут не входишь, тебя я и не знал еще. Нет, твое письмо от 4 июля — нисколько тебя не отемнило в моем сердце. Ты стала мне еще ближе, ибо ты сама сказала так, письмом этим — «я _х_о_ч_у_ быть совсем в тебе! совсем твоя, тобой, с тобой, у тебя… _в_н_е_ себя, а — вся — твоя». Разве я могу _т_у_т_ судить? — я могу лишь на миг потерять рассудок.
Ты довольна? Довольно, что так много написал тебе, так был «взят» твоей лаской, нежностью..? что я рвусь к тебе, что я уже все сделал, чтобы — тебя увидеть? Теперь будет зависеть от условий, _в_н_е_ нас с тобой. Что же ты не написала мне о «мистическом» сне? Пиши мне больше о _с_е_б_е, не о других, хотя бы о больных, несчастных. Ты восхищаешься, когда тебе другие говорят о даровитости… и не веришь мне, когда я кажется уже наскучиваю тебе повторением 60-льшего, чем «даровитость»!? Ты не считаешься с этим, ты _н_е_ желаешь истинного и высокого Труда-Восторга. Зачем такой излом? То — «не пиши ни слова о рассказе, мне будет больно»… Не написал — «ты не пишешь, значит — он никуда..? Я в отчаянии.» Что _э_т_о_ _в_с_е?! У меня руки опускаются: такая трусость, и такая при сем… гордыня, самощаженье, «страусовщина»! Искусство — всегда борьба, всегда смелость, ну да, и му-ка, тревога… но зато и счастье в достиженьи! Искусство — всегда «исканье», ис-кус, пы-та-нье! Перечитал — да, у тебя _х_о_р_о_ш_о, — «залитой» — но надо «заливной»… потому и прочел — «золотой». Но можно дать то-же лучше, _в_и_д_и_м_е_й_ глазу читателя: надо еще _о_д_н_о, маленькое _ч_т_о-т_о_… чтобы совсем устранить «похожесть-зрительное напоминание»: орех всегда вызывает округлое что-то… Значит — если бы ты «дала» ближе к сему… например — я не настаиваю! — «бугристую» дорогу, знаешь — горбами, чуть ухабами, залитую, «заливную» — (как луга бывают «заливные»)… тогда читатель не отвлекся бы к «ореху — круглоте» и чему-то маленькому, тогда орех не звучит диссонансом… Ты _о_т_л_и_ч_н_о_ сказала — ибо ты _в_н_у_т_р_и_ _э_т_о_ — что я сейчас сказал — чувствовала, и потому повторяешь — «бо-о-льшой, бо-льшо-ой заливной орех» — _н_е_ «залитой»!! — так, кажется, нигде не говорят, это классическое определение ореха грецкого, — глазированного! — «заливной орех», «заливные орехи»… Видишь, сколько всяких мелочей, и как эти «мелочи» важны. На днях, прорабатывая «Чертов балаган», — в какой уже раз! — я вместо прежнего — «Вы чтите Данте, этот высокий идеал — символ культуры духа, всечеловечества — променяете ли вы его на… бычье мясо?» — дал так: «…спустите ли вы его за… бычье мясо?» Тут вся сила в слове — «спустите» ли. — Два смысла в нем и — снижение, и — рыночный смысл — спустить — швырнуть променом — все деньги спустил… за бесценок спустил… Так всегда в искусстве: в нем _в_с_е_ важно. Я не могу здесь разбирать _в_с_е. Я в полчаса тебе открыл бы _в_с_е_ в твоем рассказе, и ты узнала бы, _к_а_к_ и почему он действительно хорош, а вовсе не потому, что я хочу тебе потакать, льстить, чтобы что-то выманить у тебя… мне выманенное _н_е_ нужно, оно — бесценно, — и как можно его еще поднять или углубить? Он — хорош, как начало твое, он многое обещает. Он с «зерном». И «залит(вн)ой орех» — этому доказательство: у тебя острый глаз, у тебя живой вкус к слову-образу, а это очень много — Ты уже _у_м_е_е_ш_ь_ давать. Ну, похож я на льстеца? похож — на ветрогона? А ты все, все самое худшее изыскала, чтобы оправдать и твои тревоги, и твои… обидочки мне. И эти «ненужно и неуместно о Швейцарии», и слова о труде — мне..! — вся жизнь в труде, и — в ка-ком! и «твои дары мне в тягость». — Это уже не оби- _д_о_ч_к_а_ — это куда больше. Но я не корю тебя, я отношу все — к разбитости твоей. Я люблю тебя, моя Олюнка… так и будет, до… конца.