Первая любовь
Шрифт:
Мне грозил очередной запрет на развлечения и уж точно плохая оценка за домашнее задание по истории — не могла же я зубрить в больничном коридоре Экса, как убили герцога Франца Иосифа и какие трагические последствия имела его гибель для всей Европы. Зато я все лучше усваивала гибельные последствия для моей жизни Кристининой лишней хромосомы, потому что, как выяснялось, должна была не спускать с Кристины глаз, словно сама подарила ей эту хромосому и заботилась, как бы та не потерялась.
Отрешенный взгляд Дарио, пока он стирал пот со лба после танца с великаншей-людоедкой Корали Щуплин, не давал мне покоя. Этот взгляд совершенно нечаянно достался мне, и я не знала, что с ним делать. Я объясняла его себе по-разному: усталостью, отвращением, прострацией то ли спортсмена, отдыхающего между раундами, то ли артиста в антракте. Вышло так, что я увидела Дарио Контадино за кулисами. И находилась под впечатлением. Мне хотелось узнать, что творится у него на душе. Поначалу меня толкнуло к нему не столько влечение, сколько любопытство. Я решила вести себя с ним по-дружески, по-мужски, стать похожей на девчушек-скаутов, которых мама по средам обучала катехизису у нас в гостиной. Я часто с ними сталкивалась — светлые хвостики, ободранные коленки и неисчерпаемая отзывчивость. Им так хотелось соответствовать представлению Бейден-Пауэлла о юной безупречной католичке, что они с готовностью совершали каждый день ДД (добрые дела), посещали церковные службы на свежем воздухе и пели под три гитарных аккорда „Скауты зажгли костер“ или „Колокол старого замка“. Их никогда не покидала доброжелательность, а рюкзаки никогда не казались слишком тяжелыми, иной раз они даже подкладывали туда камни. Словом, они старались изо всех сил — „сил, да, сил, сил, сил“, как они скандировали хором. Сидя у нас в гостиной по средам, они набирались совершенства выше крыши. Мама устрашала их адом, ее голос вибрировал от ужаса. Страшнее кипящих котлов и мохнатых чертей был тот лукавый дьявол, что таился в каждом из нас и мог распоясаться без предупреждения. „Шрамы Дракулы“ и „Резня бензопилой“ — ромашки по сравнению с мамиными картинами. Уж не знаю, верили девчушки маме или только притворялись, но нам с Кристиной становилось их жалко. И пока мама после урока дружески готовила им лимонад, я вносила в гостиную проигрыватель и Кристина исполняла свою любимую песню, которая как нельзя лучше подходила к обстоятельствам: „Мою молитву“. От всей души. Раскачивала бедрами больше, чем обычно, подходила к ним и, кивая, трепала их по щеке, брала за нос, похлопывала по затылку. Девчонки разрывались между желанием расхохотаться и жалостью, но вели себя деликатно и, выпив теплой лимонной водички, уходили, унося с собой множество прекрасных правил, продиктованных мамой, и подаренные ею картинки: „Святая Бландина, пожираемая львами“, „Святой Викторин в яме с известью“, „Святой Клавдион, растерзанный на кусочки“. Не знаю уж, как после всего этого у них хватало духу распевать знаменитый канон: „Ра-дость, Ра-дость, Радость. Радость!..“
Ну так вот. Я решила подружиться с Дарио, взяв за образец старательность девчонок-скаутов и выкинув из головы волнение, с каким смотрела на руку Дарио, перебирающую сальные волосы Корали Щуплин. Эту картину я прогоняла сразу же, как только она возникала, а возникала она каждые две минуты, и я чувствовала себя адвокатом, влюбленным в подзащитного, археологом, обожающим черепки, — словом, сбившейся с пути истинного.
Впервые я заговорила с ним в молодежном клубе на бульваре Республики. Дарио не ходил ни на гитару, ни в театральную студию, ни на танцы. Он появлялся в клубе словно случайно, и девушки падали ему в объятия, потому что он был хорош собой, приветлив и по большей части ничем не занят. Он не вызывал восхищения как бешеный ударник или герой-любовник, он просто оказывался рядом, под рукой.
— Ты не находишь странным, что Дарио еще ни разу не поколотили?
Моя подруга Франс вечно боялась, что с Дарио что-нибудь стрясется. Он был для нее идолом, за которым охотятся фанатики-экстремисты, святым, которому бы не помешала преданная охрана. И вполне возможно, Франс была права.
— Меня поражает другое: как девушки не выцарапали ему до сих пор глаза? Одолжить Дарио легче, чем десять франков. Так что не надо удивляться, если в один прекрасный день он окажется в известковой яме.
— Что за мысли у тебя! Вот гадость-то!
В тот день Дарио рассеянно слушал группу приятелей, терзающих „Let it be“ на пыльной деревянной эстраде. Плохо настроенные гитары, дающие петуха голоса подростков, принимающих пронзительный визг за лирику, а дрожащий басок за волнующую мужественность. Песня „Битлов“ служила алиби их самолюбованию, им не было дела ни до какой борьбы, лишь бы смотрели и слушали их. От них веяло махровым эгоизмом. Дарио скучал, и скука была ему к лицу. Он немного наклонил набок голову, светлые волосы упали ему на щеку, он слушал приятелей, прикрыв глаза. Он умел отстраниться от всего, что ему мешало, я никогда не видела человека, который мог и присутствовать и отсутствовать одновременно.
Я подошла, он немного привстал, всегда готовый оказать услугу, а я протянула ему руку, как протягивали ребята из лицея своим соперникам после матча по гандболу. Он удивился и от удивления улыбнулся. А я сказала совершенно противоположное тому, что собиралась.
— Ну, я пошла, — сказала я.
Признаю, что начало странное — я только что вошла и заговорила с Дарио впервые. И поспешно добавила:
— Но я еще вернусь.
Дарио рассмеялся, а ударник прохрипел в микрофон: „Другие тут надрываются“, и сразу стало понятно, кем этот тип станет впоследствии, — чиновником! Мы стали перешептываться. Дарио тихо меня спросил:
— Ты Эмилия?
— Да. А тебя как зовут?
— Дарио.
— Как-как?
— Да-ри-о. Это итальянское имя.
— Марио?
— Нет! Не Ма-рио, Да-рио!
— Арио?
— Дарио!
Я таяла от наслаждения, слыша, как он повторяет: „Дарио“. Я готова была на все, лишь бы он повторял свое имя снова и снова. Мне ужасно нравилось, что он так охотно его повторяет. А еще больше нравилось, что он знает, как меня зовут. Но мне хотелось быть последовательной, и я опять сказала:
— Я пошла.
Он со скукой взглянул на сцену и ответил:
— Я тоже.
Будущий бюрократ и его товарищи на секунду перестали играть, заметив, что мы тихонько выбираемся из зала, продолжая перешептываться: „Дарио? А дальше? Контадино! Арио Контадино! Нет, не так. Да-рио! Да! Да! Да-рио!“
Ах… Дарио, Дарио Контадино… Так все и началось. Шепотом.
Теперь я моложе, чем была в двадцать лет. У меня и желания не такие весомые, и установок куда меньше. Тогда я хотела выйти замуж, иметь детей, профессию, друзей, ездить на каникулы, встречать Новый год. Все это у меня было. Во все это я вложила столько энергии, опасений, стараний. Приняла к сведению столько советов, прочитала столько книг и журналов, проговорила столько времени с подругами, у которых были дети, сверстники моим, были мужья — слишком занудные или слишком легкомысленные, слишком въедливые или, наоборот, невнимательные. Подруги советовали, куда поехать летом, давали адреса недорогих пансионов, рекомендовали надежных нянек, опытных врачей, хороших психологов, мы делились обидами и заботами, но не для того, чтобы от них избавиться, а для того, чтоб о них забыть, поверить, что это временные трудности. Мы ошибались. Заботы оказались вечными. Я потратила столько времени, таща на себе все то, что сейчас выпустила из рук. И что же? Теперь мои дети, отобравшие у меня время, сон, беззаботность, деньги, имя, мои собственные дети, моя плоть и кровь, не хотят отпустить меня в Италию? Они не согласны? Смех, да и только!
По какой такой причине я должна была остаться дома? Потому что мой поступок неразумен? Потому что нечего „из себя молодую корчить“, надо сидеть и сторожить свои годы? Сколько миллионов нас вот таких сорокавосьмилетних? Корали Щуплин… Франс… Магали… Армия женщин, юных влюбленных, молодых бабушек, старых мечтательниц. Мы мечтаем по-прежнему. Мечтаем о поцелуе, который разбудит принцессу, заснувшую так давно, что длинные волосы спеленали ее плотнее обыденности, но вот объявление в газете, и ты очнулась, от шока искрит сердце, глаза широко распахнулись, и может произойти все, что тебе уже не по возрасту.
Я была молодой от шестнадцати до семнадцати лет.
Моя юность никуда не делась.
Я знаю, где ее отыскать. В Генуе, в доме с облупившимися ставнями, высокими потолками, холодными спальнями. Зато на кухне, пахнущей мылом, жар от горящей плиты, на тяжелой скатерти винные пятна, собака грызет кость, ее прогоняют, но она опять прибегает, потому что кости завалились под буфет. Висят связки чеснока и смуглые окорока. Стук женских каблучков по коридорам, веселые крики из сада, болтовня, недолговечная, как бумажные цветы, и вполне возможно, в тени большого дерева рядом с живой морской синевой растерянный добрый взгляд, сладостное присутствие Дарио Контадино.
— Моше? Его зовут Моше?
— Да, так его зовут. И представь себе, он ни бе ни ме по-французски. А знаешь, как он выучил первые французские песни? Со слуха. „Фонетически“, как говорит Кристина. Запоминал звуки, понимаешь? Но смысла не понимал. „Молитва“.
— Молитва и есть молитва, все понимают, что это такое, потому что это молитва. А почему ты мне… о таких вещах рассказываешь?
— О каких?
— От которых сжимается сердце. А когда у меня сжимается сердце, я переживаю. Зачем тебе это? Почему он назвался Майком Брантом?
— Не стану рассказывать, чтобы ты не переживала.
— Клянусь, я больше не буду! Честное слово, вот те крест!
— „Крест железный, крест солдат, если вру, отправлюсь в ад!“ А врала мама, ада-то нет.
— Расскажи, почему он стал Майком Брантом. Я тебя люблю ужасно. Как ты говоришь, его звали?
— Его звали Моше. Уменьшительное от Моисея.
— А почему?
— Потому что еврей.
— Понятно.
Если был в доме весомый довод, то именно такой. „Потому что еврей“. С помощью этого ключика мои родители постигали мир, открывали ящички, доставая ответы на вопросы по истории Франции, объясняли необходимость преклоняться перед Папой, пренебрегать теми, кто „без конца мусолит Вторую мировую войну, о который мы и так все знаем и слышали предостаточно…“. „Петен, — всегда повторял отец, раскладывая мертвых бабочек в пустых ящичках из-под фруктов, — был победителем под Верденом“. И еще: „Тогда никто ничего не знал“. И в самом деле, теперь, когда фильм досмотрен до конца, когда сведения у каждого под рукой, можно составить правильное мнение, а тогда действительно никто ничего не понимал, подобно евреям, которые садились в поезд семьями, ни о чем не подозревая.