Песня имен
Шрифт:
— Я хоть и не знал о его прошлом, — вставляет Фред, — довольно сильно расстроился, когда прочел о его смерти.
— На этом предлагаю закруглиться, — подытоживаю я. — Рад был вас обоих повидать, надеюсь, что роды пройдут благополучно. Питеру от меня наилучшие пожелания. Боже правый, как время-то бежит!
До поезда у меня еще час. Прогулка бодрым шагом пойдет мне на пользу. Официанты куда-то запропастились, так что беру счет и несу оплачивать на стойку к мистеру Вудворду.
— Он здесь больше не работает, — отвечает молодая женщина, вся такая аккуратная, на синем лацкане — бейдж с именем. — Вуди в прошлом году неожиданно попал под сокращение — простите, ушел на покой. Чем вам помочь? Я новый управляющий, Сью Саммерфилд. Видите, мы тут прихорашиваемся в честь миллениума.
Мисс Саммерфилд благосклонно выслушивает мои похвалы ее нововведениям. Сверяется со списком почтовой рассылки и находит меня в числе постоянных клиентов. Объясняю, что Вудворд выделил мне в сейфовом помещении ячейку, чтобы не возить вещи туда-сюда из Лондона.
— Давайте лучше пойдем и проверим, — говорит она. — Как удачно вы сегодня заехали. Два месяца назад я всех клиентов предупредила, чтобы они забрали свое имущество до конца этой недели. У нас вторая стадия ремонта, строители скоро начнут переделывать цокольный этаж: там будут оздоровительный клуб и бассейн.
В последний раз спускаюсь в викторианское чрево некогда великого заведения. Над головой тянутся громкозвучные трубы. Стены выложены плиткой мрачных коричневых и желтых тонов. По сторонам тянутся кладовые, кухни, уборные, посудомойные, для сноса отгороженные досками. Коридор уже близок к завершению, когда любезная Сью Саммерфилд извлекает главный ключ-отмычку и отпирает мою ячейку.
— Если я вам понадоблюсь, я буду на стойке администрации, — сообщает она. — И не запирайте, не надо. В понедельник мы все здесь сломаем.
Пачка потрепанных фиолетовых папок — «Отпечатано в Британской империи» — вот и все, что осталось от прежних моих изданий. Штук двадцать, вряд ли стоит тащить их с собой. Больше в сумраке ничего не разобрать, разве что уши улавливают поблизости чей-то торопливый топоток. Если в Англии рядом река, жди крыс. С опаской, как бы не цапнули за руку, шарю по дну огромной ячейки. В последний раз укол против столбняка мне делали много лет тому назад. На глубине около метра пальцы нащупывают кожаный футляр, закругленный с двух сторон и полый внутри. Хватаюсь за какую-то лямку и, дрожа от предвкушения, тяну. В тусклом свете толком не разглядеть, но, судя по старой коже, это не одна из моих китайских ширпотребных скрипок. Сразу чувствуется: это подлинная вещь, обретенная утрата, сполна выплаченный долг.
Когда мы поднимаемся обратно, я благодарю Сью Саммерфилд за помощь, обещаю и впредь оставаться преданным клиентом и прошу на двадцать минут какое-нибудь помещение, чтобы переждать время до отправления поезда. Она демонстрирует мне новехонький бизнес-люкс, под завязку набитый компьютерами и средствами телекоммуникации. Кладу скрипку. на стол и, дождавшись, пока она уйдет, дрожащими пальцами откидываю застежки.
Не надо быть Арбатнотом Бейли, чтобы узнать оранжевый лак и головку изящной выделки; это Гваданьини. На вид она кажется слегка потертой, на ней четыре года как не играли (скорее всего), но стоит ей обзавестись новыми струнами и навести лоск у Бейли, как она снова предстанет во всем своем великолепии.
И так захвачен я ее аурой, ее приветственной улыбкой, что умудряюсь едва не проглядеть запечатанное письмо, заткнутое в верхнюю крышку футляра, под смычком и палочками канифоли.
«Мой дорогой Мотл,
поскольку я отбываю не попрощавшись и вряд ли мы еще когда-нибудь свидимся, я позаботился о том, чтобы вернуть тебе твою собственность, и хочу в качестве извинения тебе кое-что объяснить.
Ты и сам, должно быть, знал, когда настаивал на моем возвращении на большую сцену, что этот план абсолютно невыполним. Он бы пошатнул мое положение в том единственном обществе, которым я дорожу, и обременил бы меня обязательствами и повышенным вниманием, от которых я однажды уже бежал.
Поразмыслив в результате твоего настойчивого, хотя и мягкого, допроса над теми давними событиями, я должен признать: мое тогдашнее дезертирство не случайность и не совпадение. Это просто трусливый поступок: я ухватился за случайную встречу и использовал ее как прикрытие. Если уж совсем начистоту, меня пугало то, что ожидало впереди, — слава, удача и неизбежность провала.
Я должен был стать лучшим скрипачом со времен Крейслера, но я себя таковым не ощущал. Я знал, что рано или поздно другие тоже, как и я, поймут: мои способности многажды скромнее моей репутации. Никто — и уж тем более твой или мой отец — в этом не виноват. Гораздо щедрее, чем талантом, природа наградила меня умом. Другие артисты могли оболванивать себя мыслью, что они — дар Божий страдающему человечеству и потому заслуживают славы и богатства. Я не мог. Я видел страдания, и я все о себе знал. Где моя техника хромает, где в своих трактовках я прикрываюсь внешним блеском, где нахально строю из себя гения. А если мне известны эти слабины, то и чье-нибудь проницательное ухо их уловит и изобличит во мне посредственность. Такого позора я бы не перенес.
После всей этой свистопляски вокруг моего дебюта я понял, что мне по плечу была бы лишь обычная шумиха вокруг выдающегося скрипача — выдающегося, но не лучшего. Не для того я был предназначен. А если мне не стать лучшим, то зачем вообще тогда все это? Наверное, это была боязнь провала или самый тяжкий в истории случай страха перед публикой — как угодно это назови, — но только я не мог жить, не оправдывая возложенных на меня ожиданий.
В общем, я эвакуировался через аварийный выход. Ничто не мешало мне в любую минуту уйти от моих друзей-медзыньцев и вернуться домой на Бленхейм-Террас. Но, когда я прокручивал в голове Песню имен, я понимал: к слушателям можно выходить, только зная абсолютную истину. А я самозванец. Не ровня Хассиду, Невё, Гендель. Дурачить публику было бы нетрудно, но я все равно ощущал бы себя самозванцем, потешающимся над самыми дорогими для меня вещами. И я исчез.
И теперь, почти по тем же самым причинам, я решил снова отчалить. Надеюсь, ты не слишком расстроишься. Твой план по возвращению меня на сцену одновременно и ошеломил меня, и воодушевил, но потом я понял: это, по сути, не что иное, как злостное навязывание мне твоей воли. Если это была такая игра, то ты выиграл, а я проиграл. Поздравляю.
Это случайно совпало с другим возникшим затруднением — хотя у Господа с Его предопределенным замыслом случайных совпадений не бывает. Мои товарищи по ешиве сильно печалились и переживали из-за одной финансовой неурядицы. Наш бывший студент из Австралии выделил нам сто тысяч — в какой именно валюте, не знаю, — на постройку нового учебного крыла в честь его покойной матери. Скоро он обещался нагрянуть с визитом. Крыло, однако же, построено не было, деньги ушли на другие срочные нужды — исключительно важные для деятельности ешивы, но все же не имеющие отношения к цели пожертвования. Когда тот человек прилетит из Мельбурна и не обнаружит постройки, увенчанной именем своей матушки (к любому делу всегда причастно чье-нибудь имя), поднимется жуткий хай и, не дай Бог, дойдет до полицейского расследования. У моего друга, раввина Йоэла, случился микроинфаркт. Следующим по степени ответственности иду я, машгиах.
И хотя никакого касательства к деньгам ешивы я не имел, я созвал старших товарищей и предложил взять на себя письменную ответственность за растрату, с тем чтобы они взамен прикрыли мой побег и спрятали меня вне досягаемости от полиции — и от тебя. Друзья мои с радостью согласились и рассыпались в благодарностях. Кое-кто, наверное, даже испытал облегчение, что я уйду. Я со своим чересчур пытливым умом нарушаю их ортодоксальный уют. Как бы там ни было, они пообещали мне любое тайное содействие и заверили, что жена и младшие дети вскоре присоединятся ко мне под надежным новым именем — для меня уже третьим и, надеюсь, последним.
Жене, кстати, я объяснил, что некто из моей прежней жизни предъявил мне кошмарные требования, что не так уж далеко от истинной правды.
В общем, как сказал бы юный Питер Стемп (привет ему от меня), я свинчиваю. Рад был видеть тебя в добром здравии, Мартин, и жалею, что мы так мало пообщались. Хочешь верь, хочешь нет, но в трудный период своей жизни я любил тебя всем сердцем. Я раскаиваюсь, что причинил несчастье твоей семье, и желаю тебе счастливейших лет жизни, ну, тех, что остаются для человека твоего возраста.
Будем здоровы, Мотл. Да пребудет с тобой Господь, Deus noster et non est iniquitas in eo (я так и слышу, как ты в ответ шепчешь это мне на чистейшем иврите).
Переваривать прочитанное времени нет. Захлопываю футляр, мчусь на вокзал и вскакиваю в отбывающий поезд. Тяжело дыша в шикарный новенький мобильник, говорю Мертл, что уже еду и что все в порядке. А когда мы проезжаем через То, бросаю взгляд на место «аварии» и улыбаюсь. Где-то он сейчас?
Что это означает? Все кончено, улажено, возмещено. Выплачен последний долг. Скрипка, которую он так любил и никогда не выпускал из рук, вернулась к законному владельцу. Завтра же покажу ее Бейли и выставлю на продажу, а может, отдам во временное пользование какому-нибудь перспективному новичку — например, тому кузену Давида Ойстраха из далекой Одессы, с которым мы только что заключили контракт. Как захочу, так и сделаю.
И тут-то я и засекаю подвох, месть за то, что турнул его с места. Что произойдет, когда я принесу эту скрипку на реставрацию? Бартоломью Бейли, внук великого Арбатнота, примет меня с распростертыми профессиональными объятиями. А стоит мне шагнуть за порог, кинется к картотеке. Где мы раньше видели такую Гваданьини? Не та ли это, Хубаи Енё, которую мистер Симмондс-старший приобрел для того юного виртуоза, Рапопорта, в, дай Бог памяти, мае 1947-го? А разве эта скрипка и этот Рапопорт не исчезли четырьмя годами позже — оба совершенно бесследно?
Если это та Гваданьини, то где Рапопорт? За нее получали хоть раз страховку? Надо известить полицию. Эта скрипка — важное свидетельство в деле об исчезнувшем человеке. Так где, мистер Симмондс, вы сказали, обнаружили вы эту скрипку, заодно напомните, пожалуйста, где именно вы были утром 3 мая 1951 года, когда исчез мистер Рапопорт, и кто может это подтвердить? Не спешите. Мы никогда не спешим, когда расследуем подозрение на убийство.
Фу, поздравил я себя, пронесло. А ведь мог и за решетку угодить. Довидл, видать, решил проверить, хорошо ли еще варят мои стратегические мозги. Черт. Мне нельзя ни отреставрировать скрипку, ни продать — не то в мою дверь вломится полиция, с писаками на хвосте. Довидл освободил меня от своей власти, зато сделал заложником этого инструмента, самого драгоценного своего имущества. Футляр со скрипкой лежит рядом со мной на сиденье. Когда я умру, надо будет похоронить ее с собой и положить этому конец раз и навсегда. Беру футляр — мой гроб — в руки, смотрю на него.
Нет, это смешно. Я сумею вывернуться.
Наутро звоню знакомому по имени Норман Лебрехт, он ведет колонку в газете и славится едкими обличениями всякого музыкального шулерства. Мы договариваемся пообедать, и я намерен выложить на белоснежную скатерть гостиницы «Лэнгхем», где любили останавливаться Пуччини, Яначек и Сибелиус, кое-какие из своих карт.
— Не знаю, помните ли вы, — начинаю я, — удивительную историю Альмы Розе.
— Разумеется, помню, — вскидывается он с извечным журналистским апломбом. — Недавно об этом писал. Ее отец, Арнольд, концертмейстер Венского филармонического оркестра, был женат на родной сестре Малера, а после аншлюса без гроша в кармане перебрался в Лондон. Альма же вслед за своим бойфрендом — австрияком, пустышкой — вернулась в Голландию. А тут — оккупация; она попыталась бежать и была депортирована в Аушвиц, где создала женский оркестр и погибла.
— А что случилось с ее скрипкой?
— По слухам, в 1946-м на пороге дома ее отца в Блэкхите возникли две монашки, молча вручили скрипку Альмы и растворились в воздухе.
— Скрипка была, если не ошибаюсь, Гваданьини?
— Верно. Однако к чему все это? — интересуется он.
— А как инструмент, который был в Аушвице, очутился в южном Лондоне? — не отступаю я.
— Никто не знает.
— Что ж, нечто подобное произошло и со мной. Говорит ли вам что-нибудь имя Эли Рапопорт?