ЖАНРЫ

Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:

Конка — рукав Днепра — открылась просторно и далеко. Виднелись сразу несколько пароходов, баржи и дубки, множество каюков и шаланд… Все спешили к Цюрупинску, в Заднепровье, к спасительной Таврии, отгородившейся от врага руслом и поймой великой украинской реки. К Цюрупинску подходила железнодорожная ветка из Крыма, построенная в самый канун войны. Обессиленные отступлением, изголодавшиеся, наши части надеялись, что по этой ветке теперь подбросят им подкрепления, боезапас, продовольствие. Таврия обещала налаженные, прочные тылы, длительную оборону днепровского водного рубежа… У берега Конки, на который вышли матросы, стояли поджидавшие их шаланды. От наивных имен «Голубка», «Петрушка», «Мария», «Надя», неуклюже выведенных на бортах различною краской, а то и попросту дегтем, — веяло домовитым покоем. Мирною и немного смешной выглядела и строгая надпись, прибитая к врытому в землю столбу: «Якоря не бросать. Кабель». Сами шаландеры — жилистые, коричневые и блестящие от загара и пота, — пока подтягивались из плавен отставшие, делились последними новостями.

— В Кардашинском лимане, слух был, дубок с пехотою потонул. Еле выплыли к Солонцам.

— А тут-он рядом, за первым коленом, вчерась коло Зимника бомба упала. В пароход не попало, а коты и ятери старого Голубенка, как те вертуты, поперекручивало.

— Чутка, пароходы будут топить в Голубовом и Вчерашнем лиманах. А может, в Прогнойке, кто ж его знает…

— В Гнилуше бы посподручней: и глубоко там, и немец не сунется. Только не доберешься — все ерики начисто рогозою позарастали.

— Судов понагнали в Алешки — прорва! И на пристани разгружаются, и на Голенькой, и на Маркуцыном берегу…

— Тю — на Маркуцыном! Та как же они туда заплывли, ежели там кушири, как гадюки!

— А ты у Цвириньчихи спроси — она моей сводни балакала!

Просвистел одинокий снаряд и шлепнулся где-то в плавнях. За ним — второй, третий: видимо, немцы вышли в нагорную часть Херсона. И сразу же шаландеры вскочили, засуетились, начали разбирать правилки и весла.

— Та грузитесь же, матрогоны, скорее, потопит усех нас немец!

— Ему, голомозому, плавни теперича видно, чисто базар с каланчи!

— В болотах всех чирков переглушит, зараза.

Переплыли Конку наискосок. В узком ерике шаландеры гребли медлительно и натужно, ожидая после гребков, пока весла очистятся от кувшинок и водорослей, от резных буроватых листьев чилима — колючего водяного ореха. Читал где-то Колька, что этот орех — родом с реки Амазонки. Какими ж путями он очутился здесь?..

Свернули в Чайку — глухую протоку, почти целиком заросшую лозами и очеретом, белыми лилиями, стрелолистом, болотной гречихой. Здесь царил вековой покой. Пахло аиром, медвянистым хмелем перестоявшихся трав. Юрко перелетали, качая тростинки, синие с зеленью камышанки; бегали по лататьям болотные курочки, а посреди протоки, меж стрелолиста, бесшумно закручивалась и вздрагивала вода: это в зарослях куширя «играла» пугливая и стремительная рыба — чернуха. Серые цапли надменно глядели на шаланды, потом с ленивым достоинством взмахивали крыльями и скрывались за ближними вербами. Красные бархатные стрекозы — «кульбабцы» — доверчиво садились на бескозырки.

«Господи, сколько ж веков простояла здесь нетронутой тишина!» — думалось Кольке. Кто знает? Может, еще со времен, когда кончилась, отшумела казацкая Алешковская Сечь! Остались от тех времен только песни да названия сел и речек. Солонцы — на солёных озерах, голодное Костогрызово меж песков, Большие и Малые Копани, Голая Пристань, Казачьи Лагери, Збурьевка, за которой «взбуривалось» уже Черное море… Когда возвращались, бывало, казаки из вражьего Крыма по голым Таврийским степям, глядели, измученные жаждой: скоро ли замаячит родное Алешье? Первые хутора на знакомых шляхах так и прозвали: Маячками. Добравшись до плавен, поили досыта отощавших коней. Тогда же и окрестили эти края — Конскими Водами. И ныне — от Запорожья до самой Збурьевки — текут бесчисленные речки Конки. А эта тихая Чайка? Наверное, пробирались по ней казацкие легкие лодки-чайки, пробирались в обход турецких крепостей, чтобы нежданно-негаданно выйти к Кинбурну, появиться внезапно под стенами Очакова и Гаджибея… Много ериков, безымянных речек-раскопанок было вырыто казаками, чтобы обмануть турков. Позарастали те ерики верболозом и камышами, осталась в них только певучая мирная тишина. Надолго ли? Посвистывали снаряды, пристреливался новоявленный янычар к Цюрупинску — бывшим казацким Алешкам.

Вспомнил Колька, что собирался отец, если падет и Скадовск, податься в днепровские плавни, драться в тылу у врага. Осторожно спросил шаландера, можно ли тут партизанить. Тот с сомнением покачал головой, раздумчиво ответил:

— Летом чего ж, немец в плавни не сунется, побоится. А подсохнет камыш зимой, подожжет он, ирод, со всех краев — куда денешься! Хоч живой сгорай, хоч мертвый сдавайся…

Расположились матросы в бывшем Алешковском монастыре. Уже много лет в нем работал сельскохозяйственный техникум, монашки же разбрелись по окрестным селам, кормились тем, что вязали платки да стегали ватные одеяла. Лишь в последние дни, по рассказам цюрупинцев, они объявились опять, откровенно надеясь, что с приходом немцев вновь возродится «святая обитель».

Под сводами монастырского храма было мрачно и холодно. Свет — даже днём — проникал туда скупо через узкие загрязненные окна. Со стен, с потолка, из-под купола хмуро глядели небритые лица святых. В темных закутках, не пугаясь ни этих лиц, ни людей, возились пискливо крысы.

Немцы или выжидали чего-то, или боялись плавен. Обстреливали левобережье, бомбили с воздуха, но даже разведчики их не совались в плавни. Страху на гитлеровцев нагнали немалого. Вскоре после того, как взяли они Херсон, из гирла ворвались внезапно в Днепр наши торпедные катера. С ходу прочесав пулеметами пристани, они обрушились на яхт-клуб, где в этот час загорали и даже купались немцы. Удар был стремителен и неожидан. В панике фашисты топили друг друга, метались раздетые, настигаемые огнем. Пока спохватились и залегли, катера развернулись и снова ушли в лиман. С тех пор херсонские набережные выглядели пустынно. Пристани опоясались проволокой, батареи врага держали реку под прицелом.

«Может, поторопились с пароходами? — не раз сомневался Колька. — Преждевременно затопили?» Пароходы торчали теперь из воды повсюду: в Конке и в Чайке, в ериках — кто накренившись, кто совсем завалившись набок, подорванные, удивительно мертвые и холодные. Нет, наверное, ничего холодней и тоскливей, чем покинутые суда.

Однако все повторилось, как прежде, как множество раз с начала войны. Вражеские войска форсировали Днепр гораздо северней: не то под Никополем, не то в Запорожье. Снова действовала немецкая тактика клиньев. Обозначилось направление их удара на юге: на Мелитополь и дальше — на Крым.

Монастырь покидали тремя колоннами. Одна — песками — на Солонцы, другая — по кучугурам, через сосновые лесополосы, третья — через сам городок. Матросы, среди которых были Колька, Чирок, Петро Лемех, брели по бесконечно длинной улице, которая называлась Нижней. Жители горестно смотрели из-за заборов: молчаливо, насупленно, вытирая глаза концами косынок. Чтобы не видеть их взглядов, Колька читал на табличках домов имена владельцев. Вырвихвист, Скакун, Середенко, Цвиринько — сколько рыбаков, матросов и капитанов встречал он на Черноморье с такими фамилиями! То были потомки алешковских сечевиков. А вот между ними другие фамилии: Балашов, Кондратов, Пискулин, Клевцов — и о таких шкиперах наслышался Колька. Предки их — тамбовские, вятские да псковские мужики, помнится, рассказывал Городенко, — отслужив горемычные четверть века на кораблях Черноморского флота, не возвратились в родные тубернии, запоротые и нищие, осели и поселились тут, на днепровской вольнице. Было это до Ушакова, когда не закладывался еще Херсон. С тех пор повелись в понизовных селах русские имена. Но кто ныне знал обо всем об этом, кроме историков! Было теперь единое племя тружеников-черноморцев, к которому принадлежали и он, Колька Лаврухин, и Петро Лемех, и стожарские рыбаки.

Хотелось пить. В конце улицы, где-то уже у пристани, Колька решил зайти в какой-нибудь дом напиться. Увидел за забором колодец, отворил калитку. Тропинка, затененная вымахавшей в рост кукурузой, тянулась через огород, меж огурцами, рядами помидоров и баклажан. Уже за колодцем, под могучим полустолетним кленом, виднелся дом под черепицей, сарай, летняя мазаная плита — кобыця. Заметив Кольку, вышли на порог черноглазая низкая женщина и такой же черноглазый подросток.

— Воды бы холодной кружечку, — попросил, поздоровавшись, Колька.

— Сейчас, сынок, только свеженькой вытащим… Заходь в хату, передохни. Может, борща покушаешь?

В комнате было светло и чисто, пахло крашеными полами. На стенах — фотографии, картина, писанная маслом: и угрюмом штормовом море, закипающем белой пеной, гибнет ледокол.

— Да ведь это же… «Семерка»! — изумился Колька.

— «Семерка» и есть, — подтвердила женщина. — Отец наш — муж, значит, мой, — на ней механиком плавал. Перед самым гибельным рейсом в отпуск ушел — видать, счастливый кто-то в нашей семье родился.

Поделиться с друзьями: