Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я не знал, что ответить. Голова у него была, видно, ясная, и ему надо было высказаться.

Остатки сна начисто слетели с меня при следующей реплике Макса.

— Там ужасно. Понимаешь, ужасно, — произнес он так тихо и вразумительно, что у меня мороз прошел по спине.

— Ну, как на всякой войне… — пробормотал я.

— Это не всякая война. Не такая, про какие мы учили в школе. Это совсем особая война.

Я молчал. Мне надо было, чтобы он продолжал, и я боялся спугнуть его. Но он говорил словно сам с собой.

— Нас обманули. И с самого начала была ложь. Слушай, что я тебе скажу… Русские и не думали нападать на нас. Это наши сами придумали.

— Зачем? — спросил я самым глупым образом, потому что таких прямых слов еще ни от кого не слышал и хотел только одного, чтобы Макс продолжал…

— Зачем? Ты не понимаешь зачем? Вы тут ничего не знаете! — Он вскочил и пересел ко мне на мое ложе. Слова выскакивали из него, словно он торопился поскорее избавиться от них, и чем дальше он говорил, тем больше торопился… — Зачем? Чтобы у людей была цель. Цель: защита отечества. Здесь уж ничего не скажешь. Против этого не попрешь. А мы играем в благородство. Мы всегда играем в благородство. Даже когда убиваем детей. Мы убиваем детей, женщин, стариков… Вы тут ничего не знаете. Живете, как жили! — с какой-то злобой повторил он.

Это была правда. Мы ничего не знали. И я не знал. Я знал, что фашизм — это бесчеловечность, но то была теория, а сейчас я слышал человека, который своими глазами видел, как убивают детей. И сам убивал…

Он как будто прочел мои мысли:

— Это делается просто. Очень просто. Я теперь знаю, как это делается. Много женщин и детей, а мужчины — так только старики, — те, кто не на фронте… Их всех сгоняют на выгон, или на площадь, или просто в поле. И — пулеметом… А потом пускают танки, и мы «ликвидируем» все, что осталось, давим, давим… Ты никогда не видел такого? И не увидишь — ты хромой, твое счастье.

Макс теперь говорил медленнее, яснее:

— Знаешь, сколько я передавил безоружных? Ну… раз в десять больше, чем солдат.

Меня затрясло от его тона: он словно взвешивал, правильно ли рассчитывает… Но я хотел вернуть его к начальной мысли:

— Ты говоришь, русские не хотели нападать…

Он засмеялся отрывистым, каким-то рваным смешком.

— Когда мы вышли на исходные рубежи, нам поставили задачу: подавить до зубов вооруженного противника, полчища которого стоят наготове, чтобы ринуться через нашу границу. И во имя того, чтобы спасти себя, свой народ, чтобы не допустить на нашу священную землю варваров, мы сами должны вторгнуться в их страну, и наказать их, и отбить охоту к агрессии… Зачем нужна была эта ложь? Чтобы бараны пошли за своим вожаком. Чтобы сделать из нас стадо баранов…

— Но откуда ты знаешь, что они не хотели напасть?

— Дурачок, — сказал Макс неожиданно спокойно, — там же никого не было…

— Где? — спросил я почему-то шепотом.

— На их границах, где должны были стоять отмобилизованные, готовые к броску армии. Но там ничего не было. Только пограничные части, как всегда в мирное время. Они полегли все. Потому что на них пришелся тот кулак, которым мы замахнулись на полчища…

На моем лице в бледном свете из окна, наверное, отразилось что-то, потому что Макс продолжал с напором:

— А, ты поражаешься? А знаешь, что мы увидели перед собой? Не в полный даже профиль отрытые окопы, мешки с цементом, — шло строительство оборонительной линии… Ты понял? И то кое-где, не наспех, нет. И мы шли долго по земле, где ничто не указывало на волю к нападению… На подготовку.

Он спохватился, словно не так, недостаточно сильно выразился, он хотел, наверное, более наглядно…

— Понимаешь, большие пространства… Ни укреплений, ничего… Они дерутся как львы, но они не хотели нападать, говорю тебе. Нас обманули.

Он повторял это свое «обманули» с каким-то остервенением, и я понял почему, когда он сказал:

— Никто не вернется с этой войны. Мы не вернемся. И это все напрасно. Это затеяно знаешь зачем?

Он приблизил ко мне лицо, совсем не похожее на то белозубое, плакатное…

— Это придумали знаешь зачем? Чтобы мы шли не останавливаясь, не раздумывая… Я читал одну книгу, один человек мне ее дал. Там было написано, что мы, немцы, особый народ, избранный. Что мы должны повелевать… Но если мы избранные, почему же из нас вытекает кровь точно так же, как из неизбранных? Если мы рождены, чтобы господствовать, почему надо положить миллионы людей на пути к этому господству?

Макс был не пьян, но словно в лихорадке. Меня самого била дрожь от его откровений: впервые за все мое злосчастное существование здесь я слышал такие речи…

Макс сказал, что неплохо бы выпить, а то у него «внутри какая-то пустота, которая требует хорошей порции штейнхегера». Я выразил полную готовность организовать это. Начатую бутылку я нашел внизу на полке, а тушенку захватил по своей инициативе.

Мы расположились на кровати Макса.

Мне показалось, что после первой рюмки он успокоился. Я ждал от него так много, мне так нужно было знание происходящего на той стороне. Даже мелочи мне могли дать представление о важном, решающем…

Всеми своими мыслями я был там. Я ведь вовсе не думал в то время, что на этой стороне, в самом вермахте, есть такие, как Макс… Я не мог себе представить среди этого всеобщего обалдения возможность инакомыслия в самом «победоносном вермахте»…

И потому слушал Макса, силясь не проронить ни слова, что было не всегда легко, потому что он терял нить, умолкал, прерывая себя, опрокидывал рюмку в рот и продолжал, с моей помощью устанавливая отправную точку.

Теперь он говорил о том, что, по-моему, было самым сильным его впечатлением за это время. И я понимал его. Я понимал, почему оно оказалось самым сильным. Самым сильным даже в ряду событий, угрожавших его, Макса, жизни: непосредственных боев, рейдов, танковых атак.

То же, что было поворотным пунктом для него, внешне прошло мимо, по касательной, но оставило след глубокий, решающий… Но это я понял уже потом.

Сначала он сказал, что я должен с ним пойти к «одной женщине». Он даже называл ее имя: Марта Купшек. И все порывался показать мне записку с ее адресом: «Это в Кепенике. Совсем близко». Мне показалось, что он почему-то боится туда идти один, что ему нужна поддержка. Я не расспрашивал его, только сказал, что сделаю, как он хочет.

— Спасибо тебе. Ты не можешь понять, как меня это гложет! Но я должен. Я должен ей сказать, как это было на самом деле. Если я это сделаю, если я смогу…

Не зная, о чем он, я сказал наугад: просто чтоб его успокоить:

— Сможешь, раз это так важно.

Он ухватился за мои слова:

— Это важно не только для нее, для меня — еще важнее.

Тут я уж совсем потерялся, но не хотел расспрашивать.

Однако он все время кружился вокруг этого: «Пойти— не пойти, смогу — не смогу», и нельзя было угадать, на чем он все-таки остановится. Но чем дальше он углублялся в это дело и чем больше поглощал штейнхегера, тем яснее становилась его речь, и я уже мог догадаться, что она идет о гибели его товарища, Арнольда Купшека. И что он должен посетить его мать. Непонятно было, почему эти простые обстоятельства вызывают у него столько колебаний.

Поделиться с друзьями: