ЖАНРЫ

Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:

Иван Данилович несколько раз пытался подчеркнуть, что дом его — полная чаша всех благ, — результат его честной и добропорядочной службы. И хотя должность председателя гражданской палаты, возглавлявшего верхний земский суд, невольно порождала казнокрадов, ему не нужно было прибегать к взяткам, чтобы разбогатеть.

— Спорные имения обыкновенно так значительны, — говорил он, — и таких огромных цен, что выигравшая по праву сторона всегда за удовольствие считает добровольно приносить подарки… Грешно было бы, Александр Николаевич, отказываться, когда кругом вымогают взятки и бесчестно растаскивают казну.

«Зачем он так говорит о себе», — недоумевал Радищев и вместе с тем чувствовал, что Прянишников говорит искренне. Чистосердечная исповедь радушного хозяина ставила гостя в затруднительное положение. Сказать Прянишникову, что всякое преподношение чуждо его натуре, осуждалось и будет осуждаться им, Александр Николаевич не мог: он не понимал, почему хозяин дома заговорил с ним об этом.

Невольно припомнилось, как он, служа в столичной таможне, тоже мог нажить большое состояние на подарках иноземных и русских купцов, но не только гнушался, а беспощадно обрушивался на тех из них, кто готов был услужить ему. Однажды надсмотрщики таможни поймали русского купца с тайно привезёнными товарами. Купец незамедлительно явился к нему, стал упрашивать, чтобы пропустили его товар, и тут же, угоднически согнувшись, льстиво протянул большой пакет с ассигнациями. Радищев вскипел: вбежавшие на его голос надсмотрщики вытолкали купца из кабинета. Александру Николаевичу и сейчас, много лет спустя, до омерзения противно было вспоминать угодливую рожу и заискивающие слова купца.

Но история на этом не закончилась. Дня через три в дом Радищева приехала жена купца навестить ещё неоправившуюся после родов Аннет. По обычаю, купчиха положила на зубок золотой — дар новорождённому. По уходе её в углу другой комнаты слуги заметили оставленный кулёк, набитый подарками. Даже слуги, знавшие бескорыстие и строгий нрав Александра Николаевича, немедля послали верховую лошадь вслед купчихе и бросили ей кулёк в дрожки.

Многие осуждали Радищева за то, что он не пользовался удобным случаем и не нажил себе хорошего состояния, но никто не смел назвать его казнокрадом, даже самые злые на него люди.

— Не смею осуждать, Иван Данилович, ваших поступков, но что касается меня, то я ярый противник не только взяток, но и всяких частных преподношений по службе…

— Знаю, знаю! — поспешил предупредить Прянишников, — демон корысти не соблазнил вас и тогда, когда предоставлялся случай положить в карман полтора миллиона из каких-то забытых сумм, не значившихся по счетам…

Радищев пожал плечами, и потрёпанный кафтан его смешно приподнялся на ссутулившейся фигуре.

— Случай сей у многих в столице вызвал неодобрение, — пояснил Иван Данилович, — а скорее осуждение, мол, богатство из рук упустил…

— На каждый роток не накинешь платок. Я, Иван Данилович, придерживаюсь своих правил.

Однажды вечером, когда все хлопоты, связанные с дальней дорогой, отлегли, когда Радищев уже знал час и день отъезда, в гостиной собрались старшие члены семьи Прянишникова. За чаем вспомнили общих петербургских и сибирских знакомых. Среди них назвали Ивана Ивановича Панаева. Ещё свежа была в памяти его неожиданная смерть.

Старший Прянишников перекрестился.

— Милейший человек был, — сказал он, — царство ему небесное.

— Да-а! Горячо приверженный отечеству сын! — глубоко вздохнув, поддержал Радищев.

— Тш-ш! Боже вас упаси произносить вслух такие слова, — понизив голос, предупредил Иван Данилович.

— А что?

Тонкие брови Прянишникова сразу вытянулись стрелочками, в глазах появился испуг.

— За-апрещено-о! — ещё тише протянул Иван Данилович. И стараясь объяснить Радищеву, что именно запрещено, доверительно поведал:

— Декрет императорский есть: не говорить приверженность, а употреблять — привязанность или усердие. Отныне заменены, как крамольные, слова — отечество, гражданин, врач, стража, свобода…

Александр Николаевич сначала не мог понять, шутит ли Прянишников или говорит всерьёз. Но лицо Ивана Даниловича, мгновенно преобразившееся из беззаботно-весёлого в расстроенно-испуганное, было красноречивее всего.

— Но, где же здравый смысл?

— Здравый? — переспросил Прянишников и, вдруг поднявшись со стула, подхватил Радищева, направился в свой кабинет. Плотно прикрыв дверь и поудобнее сев в кресло, он сказал:

— Говорят, голова у него умная, но в ней какая-то машинка держится на ниточке: порвётся ниточка, машинка завертится и тут конец уму-разуму…

Александр Николаевич искренне рассмеялся.

— Смех сквозь слёзы, дорогой Александр Николаевич. Блины в печи не так скоро пекутся, как ныне начали печь российские узаконения на жарком очаге подражатели царской воли. Всякий день поспевают новые декреты, учреждения, новые статьи и места… Ныне считают: у двора нет серёдки — либо взлёт, либо гонение…

Радищева ошеломило такое суждение Прянишникова о новом государе, о теневых сторонах его правления, которые пока коснулись верхов, но не дошли ещё до низов. В народе, наоборот, жила какая-то слепая вера в облегчение своего тяжёлого положения, и все тайно ждали его.

Александр Николаевич накануне познакомился с караванным Никитой Афанасьевым. После разговора о предстоящем пути, они перекинулись с этим энергичным человеком словами о житье-бытье. Караванный, как понял Радищев, передавая мужицкие думы, рассуждал:

— Что жизнь наша? Колесо-о! Крутимся. Може, сейчас полегчает. Царь-батюшка пришёл, посулы делает… Дай бог, долго ждали, може дождёмся теперь…

Радищев знал, как обманчивы бывают надежды народа в начале нового царствования. И сейчас, невольно вспомнив этот разговор, Александр Николаевич глубже задумался над откровенным признанием Прянишникова. Ему важно было узнать, что Павел, подписавший рескрипт об его помиловании, ничем не отличался от других государей, по-разному начинавших царствование, и, по-человечески было больно за народ, обманутый напрасными ожиданиями какого-то облегчения для себя. Он понимал, как горько и обидно будет народу, когда самообман обнаружится и как гнилой пень под ногой рухнет их вера в царя.

— Я не забыл об изветах и лютостях прежних лет, — молвил Александр Николаевич, — и не убоюсь сказать теперь: несчастье нас учит быть благоразумными… Чем хуже, тем лучше, Иван Данилович, — повторил он свою излюбленную фразу.

— Не понимаю-с, — выразил недоумение на лице Прянишников.

— Из мучительства рождается вольность.

— Опять вольность! — с огорчением произнёс Прянишников, — когда вы её забудете, хотя бы ради своего личного покоя и благополучия.

— Никогда! Стоял в молодости на сём, на старости не покину…

Александр Николаевич спохватился.

— Завтра в путь, надо и отдохнуть…

Прянишников спросил:

— Не обидел ли я своим словом, а?

— Что обида, Иван Данилович, убеждения наши разные…

Радищев вернулся в гостиную. Пламя свеч, радугой отражавшееся в гранях венецианского зеркала и хрустальных ваз на столе, до боли ударило по глазам. Роскошь и богатство гостиной только резче подчеркнули внутреннее отчуждение, какое почувствовал Александр Николаевич, переступив порог гостеприимного прянишниковского дома.

Поделиться с друзьями: