ЖАНРЫ

Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:

Афанасьев подошёл к Радищеву, сидевшему на скамейке рядом с Лычковым.

— Сызмальства на воде, привык к реке, как к бабе, — с добродушной прямотой сказал он и посмотрел из-под своей руки вдаль.

— Хлёстко пошли. Полая вода тянет, что откормленный конь…

Помолчал, словно собираясь с мыслями, и спокойно, чуть мечтательно, начал:

— Смотришь на неё, на водичку-то, бежит и бежит она, как человек, что живёт…

Никита Афанасьев любил порассуждать о реке в минуты, когда у него «на душе играло». А причиной такому приподнятому состоянию было то, что караван отчалил без причуд, дружно пошёл, значит, дружно и придёт. Примета такая есть среди сплавщиков.

— Что бежит она вечно, — продолжал он, — хорошо! Ветер и тот стихает, вроде как бы устаёт, а река всё идёт и идёт, как живая. На душе, когда на воде, такая лёгкость всегда…

Александр Николаевич с глубоким наслаждением слушал этого широкогрудого человека, захваченный душевностью его разговора. Он поддался настроению караванного.

Радищеву стало легче, и будто отодвинулись куда-то неприятные воспоминания.

— Душа песни просит. Не скомандовать ли, чтоб спели, а? — вдруг спросил Никита Афанасьев и, не дожидаясь, что скажет Радищев, зычно крикнул:

— Рябой!

— Ась! — отозвался лоцман.

— Затяни-ка душещипательную.

— Во рту пересохло…

— Ну-ну, не дури! Чарку после дам…

И по тому, как говорил и как обращался со всеми Никита Афанасьев, Радищев понял, что умел тот держать себя, как караванный между сплавщиками, показывая им, что он на голову выше их и в то же время мог быть равным с ними.

И Рябой присел на чурку, обвёл всех хитрыми глазёнками, чуть прищуренными, и затянул приятным звучным голосом старую уральскую песню про тяжёлую бабью долю.

Поклонюсь-ко я, Помолюсь-ко я Красну солнышку, Лику радости. Поклонюсь-ко я, Помолюсь-ко я Бледну месяцу, Что в поднебесье…

Никита Афанасьев тяжело вздохнул, и лёгкая грусть скользнула по его мужественному лицу.

— Эх-ма-а!

Из будки вышли Катюша и Дуняша. Катюша держала на руках Афонюшку, завёрнутого в одеяльце, и легонько покачивала его. Александр Николаевич чуть подвинулся на скамейке и рукой показал дочери, чтобы она села рядом. Дочь присела и передала Афонюшку отцу.

— Видать, сиротинка? — участливо спросил Афанасьев.

— Без матери остался, — не скрывая боли, ответил Радищев.

— Несчастненький…

А Рябой пел.

Помолюсь-ко я, Поклонюсь-ко я Утрей зориньке, Да лазоревой. Не издасся ль мне, Не случится ль мне Обежать вокруг Доли маятной…

— Доли маятной! Куда ж от неё денется народ-то, — сказал Афанасьев. — Доля бабья, а мужицкую душу будто калёными щипцами дерёт.

Александр Николаевич вслушивался в песню, в слова её, ложившиеся на сердце неизбывной болью. Проголосый напев и звучный голос Рябого находили отзвуки в сердце Радищева, поднимали в нём всё заветное. Он думал — «сколько настоящего человеческого горя вложено в народные песни!»

Катя, тоже поражённая неведомой для неё силой песни, её словами — простыми и задушевными, едва сдерживала слёзы. Чтобы не заплакать, она прижималась к отцу.

Дуняша навалилась плечом на угол будки, была сосредоточенно-задумчива и смотрела вдаль, словно там видела ту картину, ту жизнь, о которой говорилось в песне.

Ферапонт Лычков хмурил брови и тянул, тянул свою трубку, уже давно погасшую, и не замечал, что она не курится.

Одного лишь я И не чаяла. Одного лишь я И не ведала — Не дошли, видать, Те моления…

Рябой выводил каждое слово песни отчётливо, словно отпечатывал его на бумаге. Никита Афанасьев, понурив голову, слушал молча и только сопел себе под нос.

С Камы лес по берегам казался плотной, могучей стеной, подпирающей небо. И когда барка, направляемая рулевым, проходила совсем близко к берегу, то от лесных тёмных глубин веяло страхом: так могучи были его дубы, клёны и ясени. И голос Рябого, такой звучный, когда барка находилась по середине реки, здесь, у берега, был приглушён, он будто тонул в дремучей заросли камских лесов.

Рябой тряхнул головой и на предельно сильных мужских тонах закончил:

Изжила я жизнь, Как и все живут, Как и все живут Люди бедные. Доли радостной Не притулилось. И вся жизнь прошла Чёрным горюшком.

И эта уральская старая песня, полонившая сердце Радищева, и Кама с лесными берегами, и барка, бегущая по речному приволью, и сплавщики навсегда врезались в память дивной и незабываемой картиной, вырванной из народной жизни.

Ничто в этот первый день пути не оставило в нём такого яркого впечатления, как эта песня, голос Рябого и слова Афанасьева, как бы заключающие песню:

— И будет ли конец доле маятной, а? Доживём ли мы до светлого дня, а? А песня, какая песня-то! Ну, Рябой, вместо чарки две получишь! Сердце на куски песня разрывает…

Караванный метнул острый взгляд вперёд и властно крикнул:

— Право руля держи, Кама-матушка поворот делает…

5

Чем дальше плыли, тем зеленее становился лес по берегам, изумруднее — озими под благодатными лучами солнца. Весна с каждым днём всё ярче и краше принаряжала природу, радуя человека новыми надеждами на урожай, на лучшую жизнь.

Александр Николаевич наблюдал за пробуждением в природе и за жизнью, открывающейся перед ним на Каме. Она была своеобразна — вольная и просторная, хотя и тяжёлая, как на всех русских реках у сплавщиков и бурлаков, неприглядная и забитая у прибрежного населения в вотчинах горнозаводчиков, как во всех российских деревнях. Здесь часто встречались заводские пристани. Над уральскими деревнями и сёлами парила зловещая тень заводчиков, будто ястреб, высматривающий добычу.

Деревни были приписаны то к Воткинским, то к Невьянским заводам. Они принадлежали Голицыным, Шуваловым, Турчаниновым, Шаховским. И Радищев с болью думал, как далеко простёрлась владетельная рука этих именитых фамилий князей и дворян. На Каме почти не было свободных, как в Сибири, деревень, не принадлежащих никому.

Берега полноводной реки открывали Радищеву мир богатых и бедных, угнетённых и угнетателей. С прежней остротой он воспринял эту обычную картину крепостнической России, какую всюду наблюдал до ссылки.

Он присматривался ко всем сплавщикам на барке и мог судить уже о каждом из них. Это были совершенно разные люди, но удивительно похожие друг на друга своей безотрадной судьбой. На вид они выглядели сероватыми, с испитыми, обветренными лицами и вялыми движениями — все душевно искалеченные изнурительным трудом. Они понуро, неохотно отвечали, когда их спрашивали о жизни.

Поделиться с друзьями: