Пилигрим
Шрифт:
Amata nobis quantum amabitur nulla. Возлюбленная наша...
И медом и кунжутным семенем благоухали уста ее, источающие сладость слов приятия и желания.
Шелковый же шнур ее пояса с тихим шумом, как шуршат страницы старого пергамента, как шелестят пересыпаемые в кисете крупинки банджа, как маковое семя шуршит в высохшей под сияющим летнем солнцем коробочке, развязался и сполз змеею с ее несравненно стройного стана, и лег на пол, изогнувшись прихотливо в виде яматоианского иероглифа "хай", что значит - да! Не робкое "да", произносимое девою с трогательным румянцем на персике щек и взором, устремленным долу, которое выражает не столько согласие, сколько искреннее пожелание остановить домогательства и сделать уступку настойчивости ради удовлетворения наступающего сладострастия, чувства коего понять она не в силах, а противостоять чему она не в состоянии. И не такое "да", которым соглашаются с тем, что принять не хотят, а сказать "нет" не имеют возможности, и потому говорят "да", подразумевая "нет", соглашаясь супротив воли и против всякого желания, сквозь зубы и не по сердцу. А такое "да!", которое в одном порыве соединяет искреннее желание и радостную готовность соглашения, что произносится на едином дыхании и содержит в себе именно такое "да", которое может быть только "да", и не иначе.
– Дитя, сестра моя, как имя тебе?
И неслышным выдыханием в ответ: - Маренилам.
И разошедшиеся без удерживавшего их пояса верхние одежды цвета мертвой бирюзы и полупрозрачные, наподобие таинственно-прозрачного нефрита, ужасающим рабским трудом в отдаленных горах Коканда добываемого, на каждую драхму камня какого положена по меньшей мере одна человеческая жизнь, явили под собою сокрытые нижние одежды, стыдливостью ее, и ничем иным, украшенные. И были они восхитительно нежны, как бывают нежны невесомые лепестки розы, скрывающие от нечистых взглядов посторонних тайную цветущую середину ее, и нежность их благоухающим щитом скрывала сущность и вещность загадочной Маренилам.
Рукою властителя, протянутою к ней, была рука моя, и она видела в ней не обещание ласковой неги, а длань владельца, что вправе хозяйственно налагаться на ее естество, требуя, а не прося. Не имея же свободы противиться или иначе как высказать неодобрения или неприятия своего от предстоящего неминуемо действа, в коей ей выпала одна судьба - быть развлекательною утехою бессловесною, какая ничего своего иметь не вольна и самою собой не распоряжается, принимала она долю свою с очевидным смирением, преступив неприятие и преодолев весьма вероятное отвращение, а возражение свое изложив в себе постулатом о раздельном и независимом состоянии дела и души, убеждая себя, что тело не есть она сама, а лишь незначительная часть ее, а потому невольное надругание над телом не есть посягательство на чистоту души. Многажды доводилось мне наблюдать сие, что обыкновенно на каждом невольничьем рынке - что в Магрибе, что в Мадрасе, что и в Багдаде цветущем, ведь насилие над свободою выражается одинаково, безотносительно к цвету кожи и племени человека. Одни делаются бунтовщиками, не в силах чуждого своеволия над собою претерпевать, и взыскуют гибели самой и лишения жизни, бросаясь на вооруженную стражу, понося и хуля владельца и предпочитая быть забитыми до смерти, лишь бы рабской судьбины избечь. Другие же впадают в прострацию, как бы замыкаясь внутри темницы своего разума, и нет сил извлечь их оттуда ни посулами, ни принуждением, и тем самым сходят в гибельную пропасть, лишаясь первоначально рассудка, а вскорости и жизни самой. Кто-то же от неожиданности пленения и порабощения теряется и мятется, и живет как бы в двух ипостасях - во внешней, где над телом над их власть извне, и они подчиняются ей без охоты, но с пониманием невозможности изменить что-либо, и во внутренней, душевной и сокровенной, которая почитается ими за подлинность, тогда как она есть всего лишь некая тинктура, что облегчает иначе бывшее бы непереносимой состояние. И есть еще некая часть народу, впрочем, малая весьма, что рабское услужение хозяину, почитаемое вроде собачьей преданности - чем больше бьют, тем больше обожают, полагают особого вида служением своим, и имеют в том полное удовлетворение, и хотя таковые невольники на особом почете у каждого владельца, иные же все видят в них болезненную странность, вызывающую лишь ненависть и отвращение противоречивой сущностью ее. То, что увидел я в образе Маренилам, явилось предо мной той самою стыдливой обреченностью, которая в растерянности своей от неодолимых обстоятельств смиренно принимает судьбу, которая ныне довлеет над нею, и потаенным страхом впечатлена душа ее. И тем же самым был я обречен на лишение какой бы то ни было встречной ответной приязни с ее стороны, как бы того не желал и что бы для того не произвел, и тем лишался самого предмета вожделения своего, ибо, повторюсь, алкал не наслаждения владением, но упоения разделенной нежности, тогда как она была готова принять судьбу свою, каковой ни быть ею, но уж ни в коей мере не полагала случившееся с нею удовольствием и радостию. И вот, искал я тепла, нашел же отражение в хладном стекле, и вместо нежности ощутил непроницаемую твердь.
Лик ее, совершенный в соразмерности своей, показался мне как бы запертым драгоценным ларцом, ключ к коему, несомненно, где-то есть, да вот сыскать его невозможно. Брови и веки ее подведены были по местному обычаю для пущей выразительности и того, что они почитают за изящную красоту, чернотою кола, что получают из замешанной на толике пальмового масла сажи сливовой косточки, а руки выкрашены хною так, как это делают в Сирии - одни только кончики пальцев до первого сустава, а также и ладони, да еще полосою по средним суставам пальцев, причем краске придали темно-оливковый, а местами и чисто черный цвет, обкладывая ее тестом особого состава из негашеной извести, сажи из сосны и льняного масла. Волосы ее, убранные спереди довольно коротко, с боков же завивались в два длинных локона и в несколько маленьких, а остальные были заплетены во множество косичек, впрочем, и не считая их, я мог с уверенностью сказать, что число их нечетно, потому что все четное неустойчиво и близко к миру иблиса, и потому в убранстве неприемлемо. Эти косички спускались по спине, и в каждую из них, на четверть всей длины, наплели по три черных шелковых крученых шнурка, связанных концами, и на четверть или треть своей длины снизу по обеим сторонам были унизаны одинаковыми мелкими украшениями из листового золота в виде листиков, бус, кружков и звездочек, а вдобавок к каждому шнурку у нижнего конца подвешены пуговки с колечком, в которое вдеты украшения из золотых монет, дорогих камней и красного коралла. Подобный убор зовут в тех краях сафа, а на Маренилам надели самый дорогой, украшенный драгоценными камнями и жемчугом, что носит название сафа люди. Украшенная же богато и изысканно, одетая в дорогие ткани, меня она не услаждала даже и видом своим, потому как искал я иное другое, что хорошо было для меня даже и в рогожке, и во власянице.
Ах, я ждал вхождения в сад, в аль-Джана, где реки из воды непортящейся, и реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного для пьющих, и реки из меду очищенного. Там возлежат на ложах расшитых и коврах разостланных, где и мне, и избраннице моей место уготовано, одеяния на нас зеленые из сундуса и парчи, и украшены они ожерельями из серебра. Не увидели бы мы там ни солнца, ни мороза, близка над нами тень и прохлаждение от чистого водоема. Питание же наше плодами из тех, что выбираем сами, и мясом птиц из тех, что сами пожелаем. Не слышны нам там пустословия и укоров в грехе, а лишь слова: "Мир! Мир!" В воздаяние мне за то, что делал, дана в супруги черноокая, большеглазая, подобная жемчугу хранимому, непорочная, мужа любящая, сверстница, которой не коснулся до меня ни человек, ни джинн.
Кaкoвы нacлaждeния любви? Двa нacлaждeния дyши - пpичинeниe и тepпeниe. Двa нacлaждeния paзyмa - влeчeниe и oтдaвaниe. Тpи нacлaждeния тeлa - кacaниe, тpeниe и вcacывaниe. Тpи дoпoлняющиx нacлaждeния - вкyc, зaпax и цвeт. Веткой персика склонись ко мне цветущею, гибкой и трепетной, потому что сердце мое устремлено к тебе. Тысячи дорог прошел я, и все они привели к тебе. Лучше ты тысяч других, голова твоя что чистое золото, волосы волнистые, черные как ворон, уста твои - сладость, и вся ты - желание. Приди ко мне!
– говорю тебе, и не слышу слова в ответ, лишь одна молчаливая покорность. Ограниченности своея отнюдь не скрывая и по случаю ею, ничтоже сумняшеся, гордясь, Элиот все жизнедеяние наше к трем составляющим всего - невольному рождению, желанному соитию и неизбежной смерти, как окончанию всего, и утверждал, что в пироге нашей жизни всего-то три слоя, а чем переслоены они, и знать-то не пожелал! Ах, если бы все состоялось так просто и незатейливо, что можно изобразить двумя красками - черной да белой!
– Вот рука моя, - говорил я ей.
– Простри ее над главою своею, и укроет она тебя от хлада и жары иссушающей, и даст напитаться тебе от щедрот моих и по достатку моему, и спасет от нашествия саранчи и от нападок злого человека или зверя хищного. И в ней кров твой, и защита твоя, и пища твоя. Дозволь же принесть тебе полной рукою нежность мою и томление мое и снизойди, дабы принять ее и ответить на это душевным приятием своим, и на моление мое не ответствуй - "нет", и скажи мне слово ласковое, если только всевышний властитель миров не лишил тебя дара речи! Свет глаз моих и украшение для взора моего, прихотливая судьба свела нас здесь и сейчас, и вольно ей было дать мне достигнуть тебя посредством злата, и я платил хозяину твоему, но не покупал же снисхождения твоего. За деньги тебя дали мне во владение и в использование, но скажу тебе - не того взыскую. То, чего ищу, купить бы горазд, да в товарах нету, потому и прошу - подари мне благорасположение свое и прими меня, как и я готов тебя принять - как есть и полностью и без остатка.
Но одно молчание было ответом мне, будто бы взывал я к бессловесной тьме посреди пустыни, где только шорох песка на склоне бархана рождает звучание, а ничего иного нету вокруг. В бесполезных словах истощаясь, провел я ту злопамятную ночь, имея подле предмет неистового вожделения своего, обладать которым не пожелал, ибо хотел утолить жажду, мне же подали песку, просил пропитания кус хлеба, а в руку вложили мне камень. Наутро же покинул я пленницу, прекрасную пленницу мою, не удовлетворив желания своего, и ушел обратно дорогами странствия, тщась лишь увеличивать расстояние между мною и не пожелавшей разделить стремления моего к ней, и с той поры лишь дорога есть спасение мое от одиночества моего. Мимоходом, не взглянув на меня, она дала любовь, но взамен взяла самое жизнь, ибо это - закон любви и нет в нем скорби, одна неизбывная печаль.
– Положи меня, как печать на сердце твоем,
как перстень, на руке твоей,
потому что крепка как смерть любовь...
Что же тут скажешь, Абукир? Что же я могу сказать о той, истинного имени которой нет на грубом и убогом человеческом языке, о той, что нежнее нежности и загадочней всех загадок подлунного мира, что рождена из пены волн и шелеста ветра, что сложена из дыхания ветра пустыни и сияния звезд небесных, которую зришь и иначе ощущаешь, а произнести не в состоянии?
Добро соединяет, зло разлучает. Соединение есть второе имя добра, разъединение есть второе имя зла. Есть такие, подобно прислуживающим Кали дакини, что питаются мясом человека, причиняя мужчине боль одним только видом естества своего, что манит, но недоступно есть, а посягнувшему на него не наслаждение, но гибель. Почему мы тоскуем по любимым своим? Почему мы любим, ведь вместе с любовью они приносят нам страдания, боль и муку? Безразличием ее ввергнут я в бездны Джаханнам, где огонь и сокрушилище, и поныне пребываю там. Сожигает меня огнь, опаляя со всех сторон. Всякий раз, как сготовится кожа моя, заменяется сгоревшее другой кожей, чтобы только вкусил наказания сызнова. Огонь обжигает лицо мое, я связан цепями, одеяния мои из смолы, тело мое в огне. Еда моя с дерева заккум, что растет из глубин Джаханнама, плоды его точно головы шайтанов, питье мое - кипяток, что рассекает мои внутренности, и гнойная вода. И приходит ко мне смерть со всех мест, но я не мертв, а впереди меня суровое наказание.
Как златоустый Кабир, обошел я весь мир, взвалив на плечи свой скарб. Как Кабир, внимательно все осмотрел и пришел к выводу: "Нет у меня никого, кроме нее". Не благо мне она, а боль и горечь. Но скажу ли я о ней - вот, она зло? Нет, не скажу. Скажи мне - вот идет слепец, и не видит, что под ногой его, но ведь зорко одно лишь сердце, самого главного глазами не увидишь. А сердце мое говорит мне - есть только один светоч в окружающей меня вселенской тьме, который горит где-то вдалеке, а идешь к нему - так он отдаляется от тебя, а коснешься его, так он обожжет, не согрев. А не стремиться к нему неможно, ибо без него незачем жить.