Пища богов
Шрифт:
Последнее обстоятельство и дало новый повод к утечке «Пищи богов».
Должно быть, у Каддльса нередко губы были запачканы Гераклеофорбией, и она попала в воду, что сначала вызвало развитие гигантской растительности по берегам ручья, а потом появление гигантских лягушек, гигантской форели и, наконец, такого большого сазана, что ручей оказался для него слишком мелким.
На следующую весну к гигантской растительности по всей долине ручья и к гигантским рыбам прибавились такие громадные майские жуки, что леди Уондершут вынуждена была уехать на лето за границу.
4
Скоро, однако, Пища стала действовать на Каддльса иначе. Несмотря на скромное воспитание, данное ему викарием и направленное к тому, чтобы образовать из него хоть и гигантского, но все-таки покорного работника, он вдруг начал думать, интересоваться совсем не касающимися его вещами и задавать неподходящие вопросы. При переходе от отрочества к юношеству, он, видимо, выбился умственно из-под контроля викария. Как последний ни старался игнорировать такое неприятное для себя явление, он все же не мог его не чувствовать.
За источниками для размышлений молодого гиганта далеко ходить необходимости не было. Обычная человеческая жизнь шла вокруг него, как вокруг каждого из нас: смотри и думай. Но его положение, благодаря своей исключительности, более обычного возбуждало мыслительные его способности.
Молодой Каддльс скоро понял, что он такой же человек, как и прочие, а между тем многое, доступное этим прочим, для него навсегда закрыто. Игры с мальчиками своего возраста, школа, церковь, из которой лились такие чарующие звуки, хоровая песня в местном трактире, ярко освещенные комнаты замка, на которые он любовался через окно, общественные игры — крокет и лаун-теннис, — все эти формы общения между людьми были для него недоступны. А с наступлением периода возмужалости, наблюдая с особым интересом за проявлением любви, особого рода интимности между полами, играющей столь важную роль в жизни, он и совсем стал в тупик.
Однажды, в тихий воскресный вечер, в сумерках, в уединенной тенистой аллее Чизинг-Айбрайта, пользуясь тем, что их никто не видит, молодая чета вздумала понежничать немножко и поцеловаться. Тайна этого поцелуя, по их мнению, достаточно была охраняема полной безлюдностью аллеи в это время и двенадцатифутовыми заборами.
Как вдруг, к величайшему изумлению обоих участников нежной сцены, они невидимой силой были подняты кверху, и притом каждый отдельно.
Опомнившись несколько, они заметили у себя под мышками большой и указательный пальцы, а прямо перед своими раскрасневшимися и смущенными лицами ласковые черные глаза юного Каддльса.
— Почему вам нравится так делать? — спросил он.
Несчастные объекты наблюдения сначала онемели, конечно, но потом мужчина первый пришел в себя, вспомнил обязанности верного рыцаря и стал отчаянно браниться, угрожая Каддльсу местью закона, если он тотчас же не спустит их обратно на землю. Каддльс, вспомнив, должно быть, уроки викария, немедленно повиновался и не только с большой осторожностью поставил их опять на прежнее место, на даже сблизил их головы, чтобы они могли целоваться снова. Затем, посмотрев на них в нерешительности, исчез.
— Я был положительно вне себя, — рассказывал мне потом герой приключения. — Мы прямо взглянуть не могли друг на друга от стыда. Мы целовались, видите ли, когда он нас схватил… И, странное дело, она потом все свалила на меня. Выругала, а потом молчала до самого дома.
Молодой великан, очевидно, начинал переходить от молчаливых наблюдений к опытам и расспросам. С последними, однако же, он мог обращаться к очень немногим, и потому приставал главным образом к матери.
Разговоры между ними происходили обыкновенно во дворе, около коттеджа, где миссис Каддльс стирала белье для леди Уондершут. Мальчик приходил туда в свободное от работы время и, осмотревшись, чтобы не раздавить курицу или цыпленка, осторожно садился у стены сарая. В ту же минуту цыплята, очень его любившие, вскакивали к нему на колени и начинали искать в складках блузы известковую грязь, которая им, должно быть, нравилась. При хорошей погоде и любимый котенок миссис Каддльс, сидевший на окне кухни, прицелившись хорошенько, прыгал к нему на плечо и начинал путешествовать по всему громадному телу, изредка дотрагиваясь лапкой до лица, а иногда даже довольно сильно его царапая, — из особой любви, разумеется.
Мальчик никогда не решался прекратить эти заигрывания, боясь повредить своими пальцами такое нежное животное, как котенок. Вот тут-то и начинались разговоры.
— А что, мама, — спрашивал, например, сын, — если работа — дело хорошее, то почему же не все работают?
Мать взглянет на него и ответит:
— Да ведь это хорошо только для таких, как мы,
— Почему? — спросил сын и, не получив никакого ответа, продолжает: — Зачем люди работают, мама? Зачем я вот изо дня в день ломаю известняк, а вы стираете белье, между тем как леди Уондершут катается в коляске и ездит в чужие земли, где нам с вами никогда побывать не придется?
— Ну, на то она и леди, — отвечает миссис Каддльс.
— Да-а? — говорит сын и задумывается.
— Если не было бы на свете богатых людей, дающих нам работу, — говорит мать после непродолжительного молчания, — то чем же бы мы, бедные люди, жили?
— А что, мама, — начинал опять сын, — если бы не было богатых, так ведь все принадлежало бы нам, бедным людям, и тогда…
— Ах, какой надоедливый мальчишка! — восклицала мать. — С тех пор, как бабушка скончалась, с тобой сладу никакого нет! Задавай поменьше вопросов — и тебе меньше будут лгать. Если бы я стала толковать с тобой серьезно, так отцу пришлось бы идти ужинать в трактир. Не мешай мне стирать белье.
— Хорошо, мама, — отвечал молодой великан, с удивлением глядя на мать. — Я не знал, что надоедаю тебе!
Затем он уходил в глубокой задумчивости.
5
Так же задумчив он был и четыре года спустя, когда викарий, теперь уже не только зрелый мужчина, но совсем старик, виделся с ним в последний раз.
Представьте себе согбенного старичка, с трясущимися руками, неверной поступью, ослабленным мышлением и слабым голосом, но все еще с живыми и веселыми глазами, несмотря на годы и на массу неприятностей, пережитых им за последние пятнадцать лет из-за «Пищи богов». Неприятности эти пугали и раздражали его когда-то, но теперь, он с ними свыкся, примирился и, несмотря на крупные перемены в обстановке, все еще доживал свой век.
— Да, признаюсь, это было неприятно, — говорил он. — Все кругом во многих отношениях изменилось. В былые времена мальчишки могли косить или жать, а теперь для этого должен идти взрослый человек с топором или пилой — в некоторых местах, по крайней мере. Нашему брату, старику, странно видеть, разумеется, колосья пшеницы в двадцать пять футов вышиною, как в нынешнем году, после орошения. Лет двадцать назад здесь пользовались старинной косою и привозили снопы попросту на телегах да еще радовались такому урожаю… Мы выпивали, бывало, а потом, осенью, начинались свадьбы…
Бедная леди Уондершут, — продолжал он, помолчав немножко, — ей эти нововведения очень не нравились. Старого закала была дама. Я всегда говорил, что от нее пахнет восемнадцатым столетием. Как она говорила, например: сила, энергия, властность! Теперь уже нет таких… Умерла она почти в бедности. Все дела забросила… да и как было не забросить, когда мир в ее глазах чуть ли не вверх ногами повернулся! Вот хотя бы эта гигантская трава, заполнившая весь ее сад. Покойница не особенно занималась садоводством, но она любила порядок, любила, чтобы все росло там, где посажено, и так, как следует. А тут — поди-ка — справиться с травою невозможно! Это ее подкосило…