Письма 1926 года
Шрифт:
– ----------------
Образование: 6-ти лет — музыкальная школа Зограф-Плаксиной, 9 л. — IV женская гимназия, 10 л. — ничего, 11 л. — католический пансион в Лозанне, 12 л. — католический пансион во Фрейбурге (Шварцвальд), 13 л. — ялтинская гимназия, 14 л. — московский пансион Алфёровой, 16 л. — гимназия Брюханенко. Кончила VII кл., из VIII вышла.
Слушала 16-ти лет летний курс старинной французской литературы в Сорбонне.
Подпись под первыми французскими сочинениями (11 лет) — Trop d'imagination, trop peu de logique [113] .
113
Излишек воображения, недостаток логики (фр.).
Стихи пишу с 6 лет. Печатаю с 16-ти. Писала и французские, и немецкие.
Первая книга — «Вечерний альбом». Издала сама, еще будучи в гимназии. Первый отзыв — большая приветственная статья Макса Волошина. Литературных влияний не знаю, знаю человеческие.
Любимые писатели (из современников) — Рильке, Р. Роллан, Пастернак. Печаталась, из журналов, в «Северных Записках» (1915 г.), ныне, заграницей, главным образом в «Воле России», в «Своими Путями» и в «Благонамеренном» (левый литературный фланг), отчасти в «Современных записках» (правее). Из газет — в «Днях», отчасти в «Последних Новостях» (правее). У правых, по их глубокой некультурности, не печатаюсь совсем.
Ни к какому поэтическому и политическому направлению не принадлежала и не принадлежу. В Москве, по чисто бытовым причинам, состояла членом Союза Писателей, и, кажется, Поэтов.
Любимые вещи в мире: музыка, природа, стихи, одиночество.
Полное равнодушие к общественности, театру, пластическим искусствам, зрительности. Чувство собственности ограничивается детьми и тетрадями.
Был бы щит, начертала бы «Ne daigne» [114] .
Жизнь — вокзал, скоро уеду, куда — не скажу.
114
Не снисходи (фр.).
Марина Цветаева
<Москва>, 20.IV. <19>26
Завтра я встану другим, скреплюсь, возьмусь за работу. А эту ночь проведу с тобой. Наконец-то они разошлись по двум комнатам. Я тебе начинал сегодня пять писем. Мальчик болен гриппом. Женя при нем, еще — брат и невестка. Входили, выходили. Поток слов, которые ты пила и выкачивала из меня, прерывался. Мы отскакивали друг от друга. Письма летели к чорту, одно за другим. О как ты чудно работаешь! Но не разрушай меня, я хочу жить с тобой, долго, долго жить.
Вчера я прочел в твоей анкете о матери. Все это удивительно! Моя в 12 лет играла концерт Шопена, и кажется Рубинштейн дирижировал. Или присутствовал на концерте в Петербургской консерватории. Но не в этом дело. Когда она кончила, он поднял девочку над оркестром на руки и, расцеловав, обратился к залу (была репетиция, слушали музыканты) со словами: «Вот как это надо играть». Ее звали Кауфман, она ученица Лешетицкого. Она жива. Я, верно, в нее. Она воплощенье скромности, в ней ни следа вундеркиндства, все отдала мужу, детям, нам.
Но это я пишу о тебе. Утром, проснувшись, думал об анкете, о твоем детстве и с совершенно мокрым лицом напевал их, балладу за балладой, и ноктюрны, все в чем ты выварилась и я. И ревел. Мама при нас уже не выступала. Всю жизнь я ее помню грустной и любящей.
Мне понадобилось написать Волошину и Ахматовой [115] . Два запечатанных конверта скоро легли в сторону. Меня потянуло поговорить с тобой и тут я измерил разницу. Точно ветер пробежал по волосам. Мне именно стало невмоготу писать тебе, а захотелось выйти взглянуть, что сделалось с воздухом и небом, чуть только поэт назвал поэта. Вот колодка, вот мы друг для друга, вот голодный рацион, которого мы должны держаться год, если ты проживешь и обещаешь мне, что я тоже выживу. Родной мой друг, я не шучу, я никогда не говорил так. Уверь меня, что ты на меня полагаешься, что ты доверилась моему чутью. Я расскажу тебе, откуда эта оттяжка, отчего еще не я с тобой, а летняя ночь, И<лья> Г<ригорьевич>, Л<юбовь> М<ихайловна> [116] и прочая.
115
В 1925 году в известной антологии И. С. Ежова и Е. И. Шамурина «Русская поэзия XX века» были помещены 35 стихотворений Ахматовой. Пастернак известил Ахматову о том, что ей причитаются деньги за публикацию ее вещей. В письме упомянуто и о Марине Цветаевой. (Письмо Пастернака к Ахматовой от 17 апреля опубликовано в кн.: Из истории советской литературы 1920— 1930-х годов: Новые материалы и исследования. С. 655—656.)
Письмо Пастернака к Волошину было благодарственным ответом на недавно полученный им подарок: акварель Волошина с надписью-приглашением побывать в Коктебеле. Но более глубоким, скрытым поводом этого письма было, видимо, желание Пастернака рассказать Волошину о судьбе Цветаевой и ее «Поэме Конца». Пастернак писал:
«Из рассказов о Вас я всего более люблю слова А. Цветаевой, т. е. ее воспоминанья, характеристики, рассуждения о Вас. И вот дорожа Вашей дружбой с обеими сестрами, я, думаю, порадую Вас, если сообщу, что Марина Ивановна пишет замечательные вещи, из которых одна, попавшая ко мне случайно, в частично искаженном перепискою виде, «Поэма конца», привела меня в крайнее волненье высотой и разрядом своих достоинств.
Эта вещь написана большим поэтом, написана не по-женски счастливо, с большим чувством и, что важнее, с большим знаньем его природы. Но я бы никогда не решился подступить к кому бы то ни было с утвержденьями, основанными на личном впечатленьи, то есть убежденности не стал бы выдавать за истину, если бы меня в моем чувстве не поддерживали известия, идущие из-за границы.
Она пользуется там большим и возрастающим успехом, гл<авным> обр<азом> среди молодежи. Сколько могу судить по отрывочным сведеньям, ее общая позиция очень независима и, кажется, не облегчена никаким подспорьем стадности, как это ни трудно в наши времена, когда одно уже местонахожденье человека кажется что-то говорящим о нем. Разумеется, она в эмиграции, но от этого до того, что зовется «ориентацией», очень далеко. Говорят, она всех чуждается и дружит только с Ремизовым» (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1979 год. Л., 1981. С. 194—195; Публ. Е. В. Пастернак и Е. Б. Пастернака).
116
Имеются в виду И. Г. Эренбург и его жена. Любовь Михайловна, которые находились тогда в Париже.
Я это объясню потом.
В противоположность своим сновиденьям я видел тебя в счастливом, сквозном, бесконечном сне. В противоположность моим обычным, сон был молодой, спокойный, безболезненно перешедший в пробужденье. Это было на днях. Это был последний день, что я называл себе и тебе счастьем. Мне снилось начало лета в городе, светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта, а может быть и подобье особняка, где я служил. Там внизу были как раз такие коридоры. Мне сказали, что меня спрашивают. С чувством, что это ты, я легко пробежал по взволнованным светом пролетам и скатился по лестнице. Действительно, в чем-то дорожном, в дымке решительности, но не внезапной, а крылатой, планирующей, стояла ты точь-в-точь так, как я к тебе бежал. Кем ты была? Беглым обликом всего, что в переломное мгновенье чувства доводит женщину на твоей руке до размеров физической несовместимости с человеческим ростом, точно это не человек, а небо в прелести всех плывших когда-либо над тобой облаков. Но это было рудиментом твоего обаянья. Твоя красота, переданная на фотографии, — красота в твоем особом случае — т. е. явленность большого духа в женщине ударяла в твое окруженье прежде, чем я попадал в эти волны блаженствующего света и звучности. Это были состоянья мира, вызванные в нем тобою. Это трудно объяснить, но это-то и придавало сновиденью черту счастливости и бесконечности.
Это была гармония, впервые в жизни пережитая с силой, какая до тех пор бывала только у боли. Я находился в мире, полном страсти к тебе, и не слышал резкости и дымности собственной. Это было первее первой любви и проще всего на свете. Я любил тебя так, как в жизни только думал любить, давно-давно, до числового ряда. Ты была абсолютно прекрасна. Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, т. е. в антропоморфной однородности воздуха и часа — Цветаевой, т. е. языком, открывающимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ. Ты была громадным поэтом в поле большого влюбленного обожанья, т.е. предельной человечностью стихии, не среди людей или в человеческом словоупотребленьи («стихийность»), а у себя на месте.
Отчего, когда два года назад я в той же волне пустился собирать тебя и стал натыкаться на Ланов [117] , я Ланам не придал никакого значенья наперекор твоей документации, наперекор быть может и нынешнему твоему возраженью, что у Ланов есть вес в твоем сердце. Отчего для меня существует только С<ергей> Я<ковлевич> [118] и моя жизнь.
Ты же пишешь о женщине с мертвыми пальцами: ты может быть любил ее? И это ты видишь меня и говоришь, что знаешь? Но ведь даже и если бы Э<льза> Ю<рьевна> [119] была полною себе противоположностью, то и тогда требовалось бы нечто исключительное, возвращающее от отдельных лет и лиц к первооснове жизни, ко входу, к началу — иными словами требовалась бы ты — чтобы вывести меня из линии, и довести до чего-нибудь достойного именованья. Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок. Т. е. у меня нет в этом частоты которая грозила бы опасностью жизнеискаженья. И опять, понимаешь ли ты?
117
Евгений Львович Ланн (наст, фамилия Лозман; 1896—1958) — писатель и переводчик. Александра Владимировна Кривцова (1896—1958) — его жена, переводчик с английского. Е. Л. Ланн подружился с Цветаевой в конце 1920 г. (см. письмо М. Цветаевой к А. И. Цветаевой от 17/30 декабря 1920 г. // Неизданные письма. С. 44).
118
Сергей Яковлевич Эфрон (1893—1941) — муж Цветаевой. Дальше в письмах он называется также «Сережа» или «С. Я.».
119
Эльза Юрьевна Триоле (1896—1970) — французская писательница; родилась и выросла в Москве. С 1919 г. — во Франции.
Есть несколько случаев, когда Женя страдала по недостаточным поводам, т. е. когда я начинал любить и не долюбливал даже до первого шага. Есть тысячи женских лиц, которых мне бы пришлось любить, если бы я давал себе волю. Я готов нестись на всякое проявленье женственности, и видимостью ее кишит мой обиход. Может быть в восполненье этой черты я рожден и сложился на сильном почти абсолютном тормозе.
Так вот, в том, что Э<льзы> Ю<рьевны> не было даже среди недостаточных поводов, причинявших страданье Жене, и вся замечательность ее вероятной антипатии ко мне. Я ее видел два-три раза тут в обществе, чаще чужом, чем своем. При моем появлении она во всеуслышанье заявляла, что она так мол и так — а я на нее даже не обращаю вниманья. Я конфузился ее бестактности, ссылался на то, что я вообще тюфяк или бездушная кукла, и говорил все, что в таких случаях говорится. Мне пришлось у ней побывать не из-за ее напоминаний, а из-за твоего Есенина [120] , по тому естественному закону, который до фантастики преувеличивает цену всего, что из чужого мира помогает как-нибудь мне с тобой. Она читала мне свою прозу, и я ее хвалил, где она этого заслуживала. Она не без способностей, но я сказал ей, что писателя и текст создает третье измеренье — глубина, которая подымает сказанное и показанное вертикально над страницей, и что важнее — отделяет книгу от автора. Я сказал ей, что этого у нее нет и что это верно приходит с работой. Я не знаю, зачем ей вздумалось искать или стараться симпатизировать мне. Действительных причин думать дружить со мной у ней нет. Я хочу сказать, что по всему я должен был бы быть нулем для нее или безразличен, как большинству тут, тронутому тем же противоречьем подражанья мне и пр. Неприятной стала она мне после твоего письма, и ты конечно мне поверишь, что не из-за слов о Гапоне [121] (она его слышала только один раз, и я не ей его читал), которые не новы для меня, а потому, что явилась из ночи в твое письмо, в первое твое письмо, сделавшее мне невыносимым дальнейшее существованье без тебя.
120
Как уже упоминалось, Цветаева собиралась написать о Есенине поэму или драму и просила Пастернака помочь ей сбором биографического материала.
121
«Гапон» — первоначальное название главы «Детство» в поэме Пастернака «Девятьсот пятый год». (Пастернак Б. Л. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 250).
Марина, позволь мне прервать это самомучительство, от которого никому не будет никакого проку. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, — как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год? Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год). Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. 1) Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять — это томы исписать), чем это было бы сейчас.