Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма о русской поэзии
Шрифт:

Мандельштама Перцов знает не лучше, чем маршруты трамваев в Новом Орлеане, а в «Мирах и столкновениях…» он не понял даже названия, в которое субстанционально входит книга, распахивающаяся столкновением миров в разбегающейся поэтической вселенной. И наконец, главное. В электронной уже переписке этот столп науки простодушно признался, что истинной причиной такого его отношения к «Мирам и столкновеньям Осипа Мандельштама» является… статья Амелина «Жить не по Солженицыну», опубликованная в «Независимой газете» от 27 апреля 1994 года. Вот тебе, бабушка, и Юрьев Дерпт! «Лепя, лепя и облепишься…»

Что же остается в сухом остатке шквальной перцовской критики? Две наши опечатки – в немецких словах «Borte» и «lehren». За них спасибо. Но красному яблочку червоточинка не в укор. В благодарность заметим г-ну Перцову на будущее, что ему нужно все же знать, что сравнительно новым словом «борт» (бытующим сейчас и в русском) обозначается не «темный алмаз» (очень редкий и потому драгоценный), как полагает Н. П., а «технический алмаз» – отбраковка, выкидыш, абортарий из будущих бриллиантов. Перцову следует поднатореть в геммологии и подлечить застарелую дизосмию.

ОТПРАВЛЕНИЕ IV

Платформа Набоков

О ДОВЕРИИ ПОЗВОНОЧНИКУ

Роману Тименчику

О невидимая рука!

Не обрывай же мне звонка!

Николай Некрасов

Вдруг, невесть почему, я ощутил страшную жалость к нему и стремление сказать что-то подлинное, с душою и крыльями, но птицы, потребные мне, опустились на мои плечи и голову лишь потом, когда я остался один и нужды в словах уже не испытывал.

Владимир Набоков. «Подлинная жизнь Себастьяна Найта»

Темная сторона дотошной филологической Селены – крайняя доверчивость. Даже когда доподлинно известна склонность писателя к мистификациям и розыгрышам, что тот же Набоков доказывал всей своей творческой практикой. Писателю верить на слово нельзя. Ни при каких обстоятельствах. Даже самое чинное слово взывает к символическому истолкованию его как превращенной формы и почина чего-то другого. По поплавку здесь приходится судить о характере наживки и даже улове. Набоковские интервью – не исключение. Это не непосредственное слово беседы, а такой же притаившийся и готовый к непредсказуемому прыжку род письменной литературы – ответы с подвохом, лукавством, ловушкой траппера. Здесь даже на параде ходят боком. Символическое косоглазие, подлинное жульничество. Но грибницы смыслов питаются только косыми дождями. По набоковским же словам: «Всякий большой писатель – большой обманщик». Здесь главное слово – «большой». Величина подлинно мюнхаузеновская. Криво пиша, нельзя прямо толковать. Да и то сказать, Набокову, даже присягая на любой из своих книг, не попасть в то место, откуда извещался смысл. Оно онтологически недостижимо.

Речь пойдет о раннем тексте Сирина – «Звонок» (1927). В своей замечательной книге «Истинная жизнь писателя Сирина» Александр Долинин ставит рассказ в ряд других, в которых Набоков «испытывает модели психологической новеллистики, выстраивая характеры, лишенные автобиографических черт, и испытывая их в острых ситуациях потери и узнавания некой тайны». И «Звонок», по Долинину, – рассказ о «мужественном страннике с именем и отчеством «певца мужественности» Гумилева, нечаянно открывающем стыдный секрет своей матери». [165]

165

Александр Долинин. Истинная жизнь писателя Сирина: Работы о Набокове. СПб., 2004. С. 37.

Но об этой ли потере и об этой ли тайне повествует Набоков-Сирин? Действительно, внешне «Звонок» – это короткий десятистраничный рассказ о том, как молодой русский разыскивает в Берлине свою мать, которую он не видел семь лет. Но их свидание омрачено тем, что пятидесятилетняя женщина ждет юного любовника, накрыв стол для празднования его двадцатипятилетия. Сын, долго странствовавший в южных широтах (Африка, Италия, Канарские острова) и намеревавшийся наконец перебраться в Берлин, после краткого посещения матери, меняет решение и собирается ехать на север – «в Норвегию, что ли».

Уже географические перемещения героя симптоматичны. Он уходит на фронт – на войну с Германией, прощаясь с матерью на Николаевском вокзале Петербурга, где «медленным течением [уходящего поезда] ее уносило назад». Затем он воевал, перешел к белым. «И наконец Россия дала ему отпуск, – по мнению иных – бессрочный. Россия долго держала его, он медленно соскальзывал вниз с севера на юг, и Россия все старалась удержать его – Тверью, Харьковом, Белгородом – всякими занимательными деревушками… не помогло. Был у нее в запасе еще один соблазн, еще один последний подарок – Таврида, – но и это не помогло. Уехал» (2, 492).

Петербург – Африка – Берлин – Норвегия… Берлин мог бы удержать руками матери, но она-то как раз ждет другого, приготовив для любовника свой подарок: «Рядом, словно притаясь в тени бутылки, лежала белая картонная коробочка. Он поднял ее, снял крышку. Внутри был новенький, довольно безвкусный серебряный портсигар» (2, 501). Он отказался от роскошной Тавриды, чтобы подержать в далеком Берлине чужой безвкусный подарок – сомнительный отзвук «дыма отечества».

Набоков неоднократно призывал своих студентов в первую голову учиться быть хорошими читателями, для чего, по его разумению, нужно довериться не голове, а… позвоночнику: «Читая (…), следует лишь расслабиться и довериться собственному позвоночнику – хотя чтение и головной процесс, но точка художественного наслаждения расположена между лопатками. Легкая дрожь, пробегающая по спине, есть та кульминация чувств, которую дано пережить роду человеческому при встрече с чистым искусством и чистой наукой. Давайте почитать позвоночник и его дрожь. Давайте гордиться принадлежностью к позвоночным, ведь головной мозг только продолжение спинного: фитиль проходит по всей длине свечи. Если мы неспособны насладиться этой дрожью, если неспособны насладиться литературой, давайте оставим нашу затею и погрузимся в комиксы, телевидение, «книги недели»». [166]

166

Владимир Набоков. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998. С. 102.

Расслабиться – значит отогнать кровь от головы, встать на все четыре лапы нового инстинкта и чувственной первородности знания. Довериться – значит отдаться на волю непосредственной достоверности и абсолютной реальности, которая открывается в тексте и которая содержит в себе условия своей истинности. Были – голова, туловище, руки и другие расчлененные части старой конструкции, но теперь ничего этого нет, они собираются заново, образуют новое мыслетело и вместилище неслыханных переживаний, в которые ты погружаешься, как в свежевыструганную пирогу, пускаемую на волю читательских волн. Итак, надо довериться своему позвоночнику – этому мировому древу твоего тела, стержню и несущей основе. Позвоночник – не физиологический орган, а символ особого рода. «In nova fert animus mutatas dicere formas corpora…», – по словам Овидия [Вдохновение влечет меня воспеть преобразование тел в новые формы (лат.)]. Набоков вдохновлен тем же. Центр метаморфозы – точка между лопатками, которая покоится, как горошина в стручке. Это как бы сердце человека читающего – особого существа, самосознающего позвоночником и сосущего им соки смыслов. Движение по горизонтальной оси текста есть одновременно вертикальное пробегание смыслов – легкой дрожью – по спине. Цветаева: «Больше скажу: хроматическая гамма есть мой спинной хребет, живая лестница, по которой все имеющее во мне разыграться – разыгрывается. И когда играют – по моим позвонкам играют» (II, 177). Голова читателя при этом – как фитиль, поджигаемый началом чтения литературного текста. [167] Дрожь – горделивый перезвон позвонков и звоночков лирического хребта, движение по живой лестнице, осязательное мерцание внутреннего пути. Понятие внутреннего пути – весьма условно, потому что Набоков мыслит в живом континууме, где нет границы между внутренним и внешним, душой и телом, наслаждением и страданием, чтением и письмом. Дрожь бежит по спине, как музыкальная гамма. И этот бесценный трепет скользит по телу при встрече с чистым искусством (которое, заметим, Набоков не отличает от чистой науки, ставя тем самым знак равенства между «быть» и «знать»). А чистое искусство свободно от конкретных содержаний и предметных языков и связано с переживанием формы как таковой. Это трансцендентальная область. Но в рассказе звонок не звучит, почему?

167

Набоков здесь идет вслед за Гёте, который поведал в разговоре с Эккерманом от 13 февраля 1829 года: «Великие тайны еще скрыты, кое-что я знаю, многие лишь предчувствую. (…) Растение тянется от узла к узлу, завершаясь цветком и зародышем. Не иначе обстоит и в животном мире. Гусеница, ленточный червь тоже растут от узла к узлу и в конце концов образуют голову; у более высоко развитых животных и у людей такую функцию выполняют постепенно прибавляющиеся позвонки, они заканчиваются головой, в коей концентрируются все силы» (Иоганн Петер Эккерман. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни. М., 1986. С. 281 (пер. Н. Ман)). Все организмы построены по принципу сериальной гомологии, то есть повторения одинаковых структур (листьев, сегментов, позвонков) вдоль основной оси тела. Череп, как и цветок, по представлению Гете, как бы завершая онтогенетическое развитие, представляет сложное видоизменение более простых, предшествующих звеньев такой серии гомологичных частей.

Герой – Николай Степанович Галатов. Африка и упоминание трамвая в Берлине – в этой «заблудившейся русской провинции», действительно, указуют на Гумилева. Набоковский персонаж – крепкий, бесстрашный человек, действенно претворяющий свои мечты: «Но эти годы, это великолепное шатание по свету, волнение свободы, свобода, о которой мечталось в детстве!.. Сплошной Майн-Рид…» (2, 493). «Всадник без головы» Майн-Рида и «Заблудившийся трамвай» самого Гумилева, где «голову срезал палач и мне», – образы грядущей казни. Еще один опознавательный знак – улыбка: «Одно совершенно не изменилось в нем: его смех – с прищуринкой, с прибауткой» (2, 493). Это грозное оружие в борьбе с тиранией Набоков оставляет за Гумилевым: «…Нет ничего ненавистнее для диктатора, чем этот неприступный, вечно ускользающий, вечно дразнящий блеск. Одной из главных причин, по которой лет тридцать назад ленинградские бандиты казнили Гумилева, русского поэта-рыцаря, было то, что на протяжении всей расправы: в тусклом кабинете следователя, в застенке, в плутающих коридорах по дороге к грузовику, в грузовике, который привез его к месту казни, и в самом этом месте, где было лишь шарканье неловкого и угрюмого расстрельного взвода, – поэт продолжал улыбаться». [168] И после смерти тоже. И эта точно придуманная Набоковым гумилевская улыбка вернее дюжины мемуарных свидетельств.

168

Владимир Набоков. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998. С. 472.

Зазеркальная улыбка сродни знакам отсутствия, сопровождающим повествование. Вместе они образуют три символических зияния. Первое – невидимый смех. Теперь о втором. Герой, прошедший три войны (он еще в Африке служил в иностранном легионе), ранен был только однажды и «лишился указательного пальца»: ««Пуля оттяпала», – рассмеялся Николай Степанович. – Прощай, моя хорошая» (2, 493, 502). Всего потерянный указательный палец, которым нажимают курок, упоминается трижды. Третий символ – сам звонок. Герой, приезжая в Берлин, уподобляется Шерлоку Холмсу, а мать называет его «сыщиком».

Поделиться с друзьями: