Письмо президенту
Шрифт:
Я же писал, писал, почти без остановки, читал, опять писал и переписывал; вокруг, как водится, были друзья, у тебя тоже были друзья всегда, ты знаешь, что это такое. Если ты думаешь, что в этих обстоятельствах я писал какую-то антисоветчину, то вообще-то… да. То есть я собирался написать - нет, но потому вспомнил о тех двух ответах, что я получил от двух наиболее либеральных советских журналов, куда года через три, по совету одного знакомого, послал по рассказу. В одном журнале рецензентом был человек интеллигентный, и он изобразил мне ужа на сковородке, то есть сказал - стеснительное нет, сквозь которое рокотало подмигивающее всеми фибрами души и стиля да. А в другом, кажется, в Юности, коротко и строго объяснили мне мою идеологическую неграмотность, слово антисоветский употреблено не было, но по испуганно-официальному тону было понятно, что даже этот, на мой взгляд, вполне невинный рассказ - на грани. Однако на самом деле никакой установки, чтобы писать заведомо запрещенное - не было. А что было? Было желание написать так и то, чтобы это оказалось интересным и после того, когда все кончится. Потом об этом жанре иронически говорили - нетленка, ну да - то, что в огне времени не горит, и в реке забвения не тонет. Кстати говоря, все то, что я тогда писал - я так и не опубликовал, даже когда стало возможно, потому что для нетленки - нужна соответствующая тоталитарная акустика. Правда, последнее время стал подумывать, чтобы опубликовать что-либо из написанного в 70-е годы, опять возвращается злободневность, и не без твоего, кстати, участия.
А в обычной жизни я был, что называется, настоящим разведчиком. То есть никому, чем занимаюсь, не рассказывал. Какой там писатель - ничего подобного, я был экскурсоводом, потом - библиотекарем, но о том, что пишу - знали только самые близкие. Да, еще - чуть не забыл. Это то, что нас сближает, хотя для богемы совершенно нехарактерно. Ведь я не только писал, читал, пил с друзьями портвейн под сладостные разговоры обо всем, но и тренировался. Сначала десять лет культуризма, потом семь лет - каратэ. Сегодня все кончилось, но, оглядываясь назад, мне не жалко ни одного из тысяч часов, что я провел на тренировках. Конечно, отчасти это было продолжение начавшегося еще в детстве и чему самое точное слово - страх. Ведь мы с тобой, Володя, очень испугались, затем, правда, испугались страха и, чтобы его перебороть, занялись восточными единоборствами. То есть стали готовиться к смертельному поединку. Помню, мне мой тренер говорил - первая заповедь: избегай поединка пока только можно, вторая заповедь - если начал, то никогда не бей в полсилы. Но если бы ты видел меня - даже без каратэ я ударю так, что мало не покажется. И одна мысль: главное не убить. Хотя с другой стороны, это как зонтик и дождь, чем лучше к поединку готов, тем меньше вероятности, что он произойдет. А произойдет тогда, когда не будешь готов совсем. Иначе говоря, я всю жизнь готовился к повторению того, что случилось со мной в двенадцать лет, когда местная шпана избивала меня, а я ничего не мог поделать. То есть делал, но меня все равно избивали. Я этого не забуду никогда, хотя не испытывал и не испытываю к тем, кто это делал, никакой ненависти. Так, природное явление. Типа шторма или землетрясения. Я был не готов, поэтому теперь готов всегда. Или почти всегда. Так ли у тебя или иначе?
И еще, конечно, тюрьма, или мысли о ней. Ведь я всегда знал, что тюрьма, арест - могут быть. Я еще расскажу, как твои друзья с Литейного меня решили туда снарядить в середине 80-х, но и в 70-е - это была вполне реальная перспектива, которая входила в джентльменский набор непризнанного андеграундного писателя. Мне не очень интересен Пелевин, но его рассуждение о том, что пока тело русского мужчины нежится в раю реальности, его душа мотает срок, не лишено остроумия. Тюрьма действительно была всегда рядом, мы все к ней примеривались. Хотя там, понятное дело, накаченные мускулы и приемы рукопашного боя - дело не главное; там, как, впрочем, и везде важно быть достойным человеком и при этом не вставать на цыпочки, чего-то там изображая. Ну, и конечно, надо быть готовым умереть в любой момент. У меня много знакомых сидело, такая среда: истерики погибали, люди с косточкой в душе - выживали. Кто ты такой на самом деле, заранее узнать трудно.
3
Первый звоночек прозвучал летом 1980-го. Ты к этому времени еще только готовился или уже учился в школе внешней разведки, или как она тогда называлась Краснознаменный институт имени Ю. В. Андропова; а я уже несколько лет, как узнал, что не один такой особенный на свете, что и в Ленинграде, и в Москве есть писатели, которые вместе, как ни странно, тоже представляли собой что-то вроде КГБ, или как вы сами называли Комитет - Система. Здесь тоже бытовало ощущение тайного ордена, убеждение, что все лучшие собрались именно в нем, в андеграунде, в неофициальной подпольной культуре. И такого праздника свободы не было больше никогда. Ведь свобода - только тогда свобода, когда ее отнимают. Исайя Берлин подправил бы меня, уточнив кое-что о негативной и позитивной свободах, но у нас - приватный разговор, я хорошо знаю, с кем говорю, поэтому можно с чистой совестью повторить, что свобода, которую ты завоевал, особенно, если при этом все остальные находятся в царстве несвободы - это кайф особого разлива. Да, конечно, многое было принесено в жертву - благополучие семьи, ее материальное положение уж точно; хотя должен сказать, что писательский талант - вещь жестокая и обоюдоострая. Если ты не готов быть жестоким не только к себе, но и к близким - ничего не получится. Это ведь как в разведке - ты знаешь, что если провалишься и тебя заметут, то все - кранты, семья тебя больше не увидит, дочки вырастут без папы, жена… хотя дочки важнее. Конечно, ты можешь рассчитывать на пенсию, ты знаешь, что Комитет своих не бросает, но все равно. А тут - и Комитета никакого нет. Ну, кинут разок другой передачу из Фонда помощи политзаключенным, однако никого пенсионного довольствия до совершеннолетия детей здесь, понятно, не предусмотрено. Так что выходит, если брать 70-е годы, то литература будет покруче разведки, в смысле последствий. Хотя и свободы больше. Ну, ты представь себе - за окном вьюга, метель, ураган, а ты - в пронизанной солнцем галерее из неба и резной кости. Как жаль, что ты не знал Витю Кривулина - это был гениальный человек и гениальный поэт. А выглядел как Чудище из сказки про аленький цветочек. Умер он, мне без него одиноко. Но ты мне поверь, - там было столько талантливых и удивительных людей, да еще в самой продуктивной фазе, что я до сих пор счастлив, что туда попал. Хотя я все это описал, а у писателей есть одна тайна, о которой они не любят говорить: то, что опишешь, - умирает, если, конечно, описал точно так, как хотел. Если нет - можно вернуться, если да - все.
Однако первый звонок - я остановился на нем - прозвучал в олимпийское лето 1980-го. Готовилась московская Олимпиада, проституток и диссидентов твои товарищи ссылали кого куда, первых - на сто первый километр, вторых - в лагеря и заграницы. Чтобы не мозолили глаза иностранным журналистам. Я в это время еще работал экскурсоводом в Летнем дворце Петра I, что в Летнем саду, и в библиотеке общежития завода Красный Выборжец. И вот прихожу как-то по утру, сажусь в ожидании экскурсии, вдруг прибегают из администрации, что обитала в Чайном домике, и зовут к начальству. А там испуганная дама, такая симпатичная, с черными кудрями, с мягкой филфаковской речью и отчетливой печатью нескольких поколений потомственных интеллигентов в роду (и сама, кстати, жена писателя) говорит мне, а у самой губы трясутся. Тут приезжал первый секретарь райкома вместе с человеком оттуда и говорил, что мы вас плохо воспитываем. Что, мол, у вас связи с заграницей, это никуда не годится, молодые кадры надо воспитывать, но вы - человек зрелый, я не знаю, что у вас там случилось, мы не можем вас воспитывать, и я вас очень прошу - уйдите сами. Я сразу понял, что происходит. Меня стали публиковать на Западе, несколько раз обо мне говорили то ли по Свободе, то ли по Голосу Америки, твои друзья тут же меня вычислили - и сделали первое предупреждение. Я его понял, тем более что еще через некоторое время меня уволили из библиотеки, хотя идиота на мое место на полставки в сорок рублей в месяц - надо еще поискать. Однако и здесь мне сказали все открытым текстом, правда, уже после того, как забрал трудовую книжку - к нам приходили, спрашивали о вас разное, извините, нам этого не надо, у нас и так нет денег на новые книги. В том смысле, что если мы будем держать диссидентов, то нас самих скоро распределят по лагерным библиотечкам. Понятно, что это перебор, то есть далеко не всегда людей вышвыривали за ворота, как только о них наводили справки твои коллеги, все опять же зависит от силы духа и заряда порядочности; правда, ведь я не знаю - может быть, за меня боролись, а потом устали.
Ты думаешь, я обиделся? Совсем нет. Я уже давно был готов к вещам намного более серьезным, чем увольнение; не могу сказать, что так уж рвался в кочегарку, чтобы стать, наконец, полноценным подпольным писателем, - увы, честно говоря, не хотелось: я - брезгливый, грязи не люблю, а что такое советская кочегарка даже тебе объяснять не надо. Однако ни к органам, позаботившимся о моей судьбе, ни к малодушию моих интеллигентных коллег по музею и библиотеке я претензий не имел. Игра шла по правилам. Не хочешь - не играй. Иди пиши вирши про юбилей Ленинского комсомола, героический прорыв блокады, или, если очень усыпишь бдительность, про покушение на царя Павла I и сумерки свободы в лицейских коридорах. Не хочешь? Желаешь попробовать на что способен, мечтаешь сделать все, что можешь, а там будь что будет - будь терпим к людям. Никто не обещал тебе ни аплодисментов, ни поддержки, пока наши не подошли, писательство - дело частное, в смысле приватное, то есть без греческого хора болельщиков-читателей за сценой. Этот хор может неожиданно возникнуть, но не надо на него рассчитывать, тем более что хор - надо заслужить.
Тут как раз у меня родился сын, и я, спрятав диплом в стол, пошел на курсы кочегаров-операторов газовых котелен - фирменная профессия для ленинградского андеграунда. Получается, мы с тобой опять вместе учились - ты в Высшей школе КГБ № 1, я на курсах кочегаров, и опять не знаю, кому было труднее - не в смысле гранита науки, а в том, что называется психологическим состоянием студента. Тебе-то, наверное, виделись башня Кёльнского собора и витражи Домской церкви в Гамбурге, а мне, когда я после курсов пришел устраиваться в котельную бани № 63, что на улице Достоевского, директор Банно-прачечного управления Михаил Яковлевич Портной сказал, с недоумением разглядывая мою трудовую книжку: да, как вы, однако, шагаете по жизни! В том смысле, что плохо шагаете. Были программистом после института, потом экскурсоводом в музее, затем библиотекарем в библиотеке и вот - докатились до кочегара в кочегарке. И я, честно тебе скажу, тоже немного погрустнел и поежился. Вот простой человек из банно-прачечного терминала, а и тот печалится, видя, что ты идешь по наклонной плоскости вниз. А если ты думаешь, что идешь по наклонной плоскости вверх, так это, кроме тебя, опять же никому не кажется. И снова параллель с твоей разведкой, Володя, представь: работаешь ты под прикрытием, или, как говорят в советской разведке, нелегалом, то есть внедренным в чужую жизнь, а не посольским фертом, и вот приходишь ты, скажем, в ресторан и изображаешь там прожигателя жизни - пьешь дайкири вперемежку с мартини, или ухаживаешь за темноволосой сотрудницей Секретного отдела Министерства энергетики по средам, а по пятницам - за пергидрольной красоткой из окружения Министра иностранных дел. А на душе у тебя непонятно что - так как ты ни дайкири, ни мартини по своей воли в рот никогда не берешь, а что до красавиц - то у тебя жена в столице нашей родины одна с девочками мается, и она - родной человек, не чета этим прошмондовкам. И эта ситуация, согласен, покруче Миши Портного будет.
Ты не в претензии, что я шучу? В мои цели не входит тебя обижать. Мне просто надо объяснить тебе то, что уже никто не объяснит никогда, потому что другого такого случая не будет. Ты обречен говорить совсем с другими людьми, которые зависят от тебя и вместе с тобой из одной колоды, поэтому это твой последний шанс понять то, что может понять человек, посмотрев на свою жизнь с головой, повернутой на 180 градусов. Хотя так повернуть голову нельзя, потому что иначе это называется - свернуть себе шею. Но представь, что я и есть - поворот тебя на 180 градусов, как и ты - мой поворот на тот же угол. Не важно, что один черненький, другой беленький, мы практически близнецы, попавшие в разные семьи и выросшие, не зная друг друга. Ты видишь, я даже подавил раздражение, которое у меня было в начале, ибо вжился в тебя и отчетливо понимаю свою задачу - рассказать о жизни, которую ты никогда не видел, потому что шея не резиновая, и нельзя одновременно прожить две жизни - ту, что есть, и ту, которую мог, но отринул. Как нельзя одновременно смотреть вперед и назад. Поэтому терпи, милый, мне кажется, в этом есть резон.
Жизнь богемы, андеграунда обычно представляют в опереточно-шаржированных тонах - бесконечные застолья, групповой секс, наркотики, измененные состояния, безумные глаза и педерастическая манерность в жестикуляции. Это все неправильно, хотя любое из перечисленных свойств могло быть в том или ином конкретном случае, главное другое - неофициальную культуру составлял трудовой люд, в смысле трудяги, люди, которые по большей части все время что-то писали, читали, смотрели, обсуждали, делали. Причем программа делания была расписана на десятилетия вперед - и, думаю, для некоторых наступившая перестройка только помешала, внеся отвлекающий момент. Саша Кобак, которого потом академик Лихачев возьмет директором Фонда культуры, исследовал и собирал материалы по уничтоженным и сохранившимся в Ленинграде церквам и кладбищам; после перестройки он издал сразу несколько многотомных энциклопедий, а мог и продолжать собирать материалы. Алик Сидоров, московский человек, создал в конце 70-х журнал современного искусства А-Я и, вместе с уехавшим в Париж Игорем Шелковским, издавал его во Франции. То есть журнал, на самом высоком полиграфическом уровне, со статьями превосходных авторов с новым языком описания, полностью делался в Москве, а издавался за границей. Этот один человек сделал больше, чем все твое министерство культуры за пять лет. Он ввел никому по существу неизвестных художников-неофициалов в число мировых знаменитостей. Понимаешь? Не просто сделал из них самых известных в мире русских художников, а самых известных мировых художников, таких как Илья Кабаков и Эрик Булатов. И это при том, что твои московские коллеги устроили у него в квартире и в мастерской без преувеличения обысков двадцать, и всегда конфисковывали машинами - рукописи, книги, слайды, журналы, технику. Он продержался до самой перестройки, человек фанатического мужества, обаяния и благородства, настоящий русский аристократ, хлебосольный и широкий, как вся купеческая гильдия Москвы. Думаешь, его отблагодарили? Нет. Но о благодарности никто не думал, не надеялся. Ведь слишком хорошо чувствовали, чем живет простой люд, который, конечно, терпел бы все еще сто лет, кабы не спустили ему свободу на голову, как лифт.
Кстати, и о патриотизме; мне кажется, тебя эта тема заботит - а были ли патриотами все эти неформалы-нелегалы, или думали лишь о своей славе и благосостоянии, о том, чтобы заработать символический капитал на Западе и свалить туда, как только будет можно?
Что тебе сказать - думали о славе; правда, из прагматических соображений - больше о славе у потомков, после смерти, ну, или у своих же друзей, потому как Сивилл не было или их не слушали, никто на скорую отмену Советской власти не рассчитывал. Думали о Западе, и те, у кого не хватало сил терпеть, уезжали, создавали там журналы, издавали все те же тексты, или забывали о литературе, устав от нее, и превращались в обыкновенных европейских или американских обывателей.
Однако, по-моему, это и есть истинный патриотизм - делать свое дело, не изменяя ему ни при каких обстоятельствах и оставаясь достойным человеком, которому стыдно за свою трусливую страну, превращенную в сообщество добродушных марионеток, не протестующих против унижения ни при каких обстоятельствах. Вот диссиденты, которых постперестроечное общество не оценило, какой от них, казалось бы, толк, если и было их - я имею в виду тех, кто решался на политический протест - несколько десятков за всю эпоху. Но то, что в народе нашлись люди, не только готовые умереть за свои убеждения, но и умиравшие за них - это реальное спасение этноса, реабилитация его в своих собственных глазах. Ведь пусть всего несколько человек вышло на Красную площадь с протестом против советских танков в Чехословакии, но остальные получили возможность иначе смотреть на самих себя - значит, могли думать они, такое можно делать, значит, мы, как народ, не дефективны, значит - это просто я боюсь, но есть такие, которые не боятся. И, следовательно, все зависит только от меня.